— Не кручинься. — успокоил его Добрыня. — Добудем средства. Ты вроде говорил, что латинскую грамоту знаешь?
— Знаю, — гордо кивнул черноризец
— Слово «экспроприация» тебе знакомо?
— Нет. — Никон икнул. — «Экстаз» знакомо, «экскременты» — тоже. И все…
— Сие слово означает принудительное отчуждение чего-либо. Звонкой монеты, например. Так мы и поступим… Но учти на будущее, святой отец, — пишут не пером и чернилами, пишут душой и сердцем.
— Разве? Учту…
— Квасу ему, — сказал Добрыня. — А вина больше не позволять. У книжников голова завсегда слабая.
— Да уж и нам пора честь знать. — Сухман перевернул свой кубок донышком кверху. — Надо до света домой вернуться.
— Тогда ступайте. Бог вас сохрани. — Добрыня перекрестил гостей. — Жаль, что подорожную молитву прочесть некому… Действуйте, как условлено. Надо будет, я вас найду… Ты, Дунай, задержись пока.
Гости принимали из рук хозяина отходную чашу, прощались, и по одному покидали гридницу. Первым ушел молодой витязь, ликом привлекательный, как девица. На пиру он не проронил ни единого слова, а только задумчиво улыбался. Черноризца стащили в холодные сени и там уложили на войлочные полати. Мусу и Шмуля, покидавших город, снабдили в дорогу припасами.
Когда цокот лошадиных копыт утих и на воротах лязгнули засовы, Добрыня уселся напротив Дуная, вблизи от которого на столе уже не осталось ничего съестного.
— До пищи ты алчен, а стан имеешь, как у плясуньи, — сказал Добрыня, наполняя два особых златокованых кубка.
— Живу по-волчьи, потому и не тучнею, — ответил Дунай. — День харчуюсь до отвала, десять голодаю… А какой тебе интерес до моего стана? Просватать хочешь?
— Позже узнаешь… Давай выпьем с тобой сам-друг, как в былые годы.
— Давай. — Дунай лихо опрокинул кубок и утерся широким рукавом. — Скажи-ка мне, Никитич, по какой причине ты сегодня столь милостив? Магометанам позволил печенегов в свою веру окрутить. Не по-хозяйски…
— Ничего у магометан не получится. Одни пустые хлопоты. Недолго осталось печенегам волей тешиться. С восхода идут несметные полчища половцев, которые степь делить ни с кем не собираются.
— А какого рожна перед иудеем страшной клятвой клялся? Жизнью и богом! Разве стоят те побасенки такой клятвы?
— Это истинность, а не побасенки. Я и сейчас за каждое свое слово готов ответ держать. А клятва… Ни к чему она не обязывает. Ведь сказано было — клянусь своей жизнью и своим богом. Нет у меня своей собственной жизни. И бога, откровенно говоря, нет. Так разве это клятва?
— Жизни нет… — Дунай нахмурился. — Опять балагуришь… Не пойму я что-то…
— А и не надо. — Добрыня, внезапно оживившись, хлопнул его по плечу. — Зачем голову зря ломить? Скоро луна зайдет. Пора за дело браться. Отсюда мы выйдем тайным ходом, одному мне известным…
Истово, с надрывом проорали вторые петухи, и наступил тот глухой таинственный час, когда отходят на покой последние совы, а жаворонки еще продолжают спать.
Луна, кривая и узкая, словно печенежская сабля, и прежде почти не дававшая света, окончательно сгинула, а звезды пропали в тучах, под утро надвинувшихся с Греческого моря.
Днепр, разбухший от недавних дождей, грозно шумел и лизал обрывистый берег — но не как ласковый теленок, а как злой дракон, у которого на языке только яд да колючки.
На волнах болтался челн, удерживаемый у берега рыбацким багром. В челне сидели двое, и нельзя было даже предположить, какая нужда привела их в столь неудобное место — справа возвышался сорокасаженный обрыв, увенчанный неприступной каменной башней, в светлое время суток напоминавшей гигантский палец, грозящий вечному врагу города — степи.
— Не справимся до зари. — молвил примостившийся на гребной скамье Дунай.
— Ты, сказывают, в ляшской земле как поединщик прославился? — похоже, Добрыня пропустил последние слова напарника мимо ушей.
— Может, и не прославился, но имя свое не осрамил.
— Я тебя хоть раз поучал, как на иноземном ристалище держаться? Верно, даже не заикался никогда. Вот и ты меня не учи, как казну княжескую воровать… Поберегись!
Что— то тяжелое просвистело сверху и бултыхнулось в воду совсем рядом с челном.
— Что это еще за кара небесная! — воскликнул Дунай.
— Решетка оконная, — ответил с кормы Добрыня.
— Так ведь окошки под самой крышей. До них даже ящерке не добраться.
— Снаружи по голой стене не добраться, а изнутри по ступеням — проще простого.
— Стало быть, сообщник твой заранее изнутри затаился. — догадался Дунай.
— С вечера в запечатанной бочке был в башню доставлен. Сам княжий ключник Блуд ту бочку катил.
— Велика ли бочка?
— На двенадцать ведер с четвертью.
— Тесноватая избушка, — с сомнением присвистнул Дунай. — В ней разве что карла поместится.
— Карла не карла, но мужичок весьма тщедушный.
— Блуду про твой замысел ведомо?
— Окстись! Я еще из ума не выжил. Разве можно доверять человеку, который изменой погубил своего благодетеля?
— Не обижайся. Я думал, ты с ним в доле.
— Мы с тобой в доле.
— Все одно завтра на тебя Блуд укажет. Больно уж дело с бочкой подозрительное.
— Ты опять меня учить взялся?
— Все, все! Больше про Блуда ни слова.
Где— то далеко вверху, гораздо выше земли, однако ниже неба, вспыхнул тусклый огонек и, рассыпая искры, устремился вниз, но не с посвистом и грохотом, а с тихим шелестом, какой бывает в опочивальне, когда девица снимает свои наряды.
Упав на воду, огонек не погас, а разгорелся еще ярче.
— Что за диво? — изумился Дунай.
— Веревочная лестница. — пояснил Добрыня. — На конце фитиль горящий пристроен. А иначе как ее в этой тьме кромешной отыскать… Плыви туда.
Отталкиваясь багром от берега, Дунай повел челн на огонек, и вскоре Добрыня уже держал в руках свободный конец лестницы.
— Прочная вещь, — сказал он с одобрением. — Из конского волоса свита… Теперь ты понял, друг сердечный, зачем я тебя на воровской промысел взял? Не Сухмана, не Ушату, не кого-нибудь иного, а единственно тебя.