– Это ты про какую дичь? Про тараканов? Немало их в вашей похлебке попадается. Вот и подыхай вместе с тараканами. Заодно и я к вам пристроюсь… А дело ведь самое пустяковое. Выеденного яйца не стоит. Ребятенок бы справился.
– Всплываем мы, к примеру, а нас сверху бомбами. Что тогда? – Оборкин, похоже, пребывал в сомнениях, не менее глубоких, чем океан-море.
– Даже если нам все едино умирать, так хоть белый свет напоследок узрим. Мы ведь люди, а не черви земляные.
– Без приказа всплывать не положено. Устав запрещает.
– Плохо ты устав учил. В случае урона команды на ладье старший по званию командует. А старше меня, надо полагать, в живых никого не осталось. Вот и изволь, сударь, подчиняться.
– Рад бы, да невежество мешает. – Кажись, Оборкин сдался.
– Ничего, я тебя просвещать буду. Только действуй как велено, без самоуправства. Чтобы всплыть, надо пустогрузные[25] емкости продуть, для чего откроешь затулки[26] главного давления. Это колесики такие. По двенадцать штук с каждого борта. Ты их прежде не раз видел.
– То прежде было, а сейчас они все под водой скрылись.
– Поныряешь, если жизнь дорога. Но учти, каждую затулку следует до упора открывать. А это, почитай, оборотов восемнадцать-двадцать. Так что воздуха в грудь побольше набирай.
– Ох, пропаду я, – заскулил Оборкин. – Пропадом пропаду.
– Не пропадешь, – заверил его Репьев. – Фрейе-Заступнице молись. Главное, себя перебороть. Как первую затулку откроешь, сразу легче станет. Только не все подряд открывай, а по обоим бортам равномерно. А то, не ровен час, на борт завалимся.
Оборкин не ответил. То ли делом спасения занялся, то ли решил отмолчаться. Наступила тягостная тишина, нарушаемая только плеском прибывающей воды да далекими взрывами глубинных бомб. Надо полагать, что бомбовозы загодя списали «Эгир» в расход и теперь гонялись за его собратьями.
Вот будет нещечко,[27] если ладья-подранок всплывет! Для бомбовозов, наверное, это такой же лакомый кусочек, как для Репьева шанежки и пироги, зазря пропадающие в десяти отсеках отсюда.
Репьев уже терял последние крохи надежды, когда загудел сжатый воздух, вытесняя воду из пустогрузных емкостей, совокупная подъемная сила которых была столь велика, что могла поднять на поверхность даже полузатопленную ладью.
На сердце сразу полегчало. Смерть если и не отступила куда подальше, то хотя бы перестала дышать в затылок. Ладья мало-помалу всплывала, имея заметный крен на корму. Репьев попытался было поднять дальнозор, но его наглухо заклинило. Вот так же, наверное, заклинило-заколодило и удачу Репьева, прежде не раз спасавшую его от самых разных напастей. А почему бы и нет? Норны,[28] как и все бабы, существа капризные. Сегодня обласкают, а завтра отставку дадут.
Мертвый Берсень-Беклемишев подплыл к Репьеву и ткнул башмаком в пупок. Но что за вредная тварь – даже утопившись, другим покоя не дает!
Репьев на всякий случай обшарил карманы урядника, но ничего стоящего, кроме каких-то размокших бумаженций, не обнаружил. Это были не иначе как доносы, вовремя не отправленные в божий сыск. Писем Берсень-Беклемишев никогда не писал – от его родного городка, по слухам, осталась только яма в версту глубиной, над которой каждую ночь играли вредоносные бусовые сполохи.
Ладья поднималась хоть и медленно, но ощутимо, а тут вдруг застопорилась на месте и с бока на бок, словно утица, закачалась. Всплыли, стало быть, бортом к волне.
Прихватив с собой кирку (не иначе как от бомбовозов отмахиваться), Репьев покинул порядком опостылевший отсек и стал на вольную волю выбираться, благо что вода вокруг понемногу убывала. На этом замысловатом пути ему пришлось немало лючных заверток отвернуть и драек отдраить. И все вслепую, на ощупь. Впрочем, темнота была подводным морякам не помеха. Их любому делу так обучали – день со светом, два без оного. Устав сего требовал, а устав умственные люди составляли.
Правда, с самым последним люком, который на верхнюю палубу выводит, пришлось повозиться. Покорежило его слегка. Вот вам и вода-водица. Если она под хорошим давлением долбанет, то все на свете разворотит. Куда там хваленому молоту дедушки Тора.
Большинство заверток так перекосило, что их пришлось силой сбивать. Вот тут-то кирка и пригодилась. Когда люк наконец откинулся, спертый воздух, вырвавшийся из ладьи, едва не вышиб Репьева наружу, как пробку из винной посудины.
Хоть и сумрачно было под новосотворенным небом, сплошь затянутым неспокойными, клубящимися облаками, из которых не дождь и не снег, а горячий пепел сеял, но Репьев, от света отвыкший, едва не ослеп.
Ладья, задрав нос и чуть притопив хвостатую корму, покачивалась на широких, разводистых волнах, словно стосаженный кит-кашалот, кроме всего прочего, снабженный еще и горбом-рубкой. Никаких иных плавучих средств ни вдали, ни вблизи не наблюдалось.
Под облаками парили вражьи бомбовозы, и гудение их было для Репьева как стервятничий клекот. Но пока они на всплывшую ладью не зарились, наверное, бомбовой запас успели истратить.
Горел не только город Сидней, горела и вся суша, простиравшаяся от него ошую и одесную.[29] Причем горело на разный манер – в одних местах чадило, в других полыхало, в третьих жаркое пламя крутилось завертью, где-то еще извергался один только черный дым.
Репьеву вдруг припомнились слова бабушки, в детстве частенько поучавшей его: «С огнем не шути, с водой не дружи, ветру не верь». И надо же было такому случиться, что повзрослевший внук в конце концов оказался перед бушующим до небес огнем, среди суровых бездонных вод, на соленом морском ветру, дувшем как бы со всех сторон сразу, – оказался один-одинешенек и без всякой защиты. (Божье заступничество во внимание можно было не принимать – как известно, у бога Одина не сто глаз, и сразу за всеми своими воинами ему не уследить.)
Впрочем, в единственном числе Репьев пребывал недолго. Из лючного лаза выбрался другой моряк, но вовсе не кашевар Оборкин, как того следовало ожидать, а звуколов[30] Клычков, земляк и погодок Репьева, вместе с ним начинавший службу на давно утопшем заправщике «Фреки».
Клычков заметных повреждений на теле не имел, но весь курился сизым вонючим дымком. Он, видать, крепко угорел внизу и от свежего воздуха сразу потерял сознание, хотя перед этим успел облевать рыжий от ржавчины борт «Эгира».
На корме, позади крышки самолетного колодца, тоже откинулся люк, и наружу вылезли сразу несколько моряков, столь закопченных, что Репьев никого из них не узнал.
Да и в носовом лазе, поперек которого лежал бесчувственный Клычков, кто-то уже бранился, поминая дурным словом и чужое море, и собственную судьбу, и всех на свете богов, включая отца людей Хеймдалля и девять его матерей.
Всего спаслись двенадцать человек, ровным счетом пятая часть команды подводной ладьи – в основном те, кто согласно боевому расписанию пребывал под самой верхней палубой.
Из начальствующих чинов, похоже, никого не уцелело. Как собрались все в главном притине, чтобы шанежками да брусничным суслом отметить успешный запуск бусовой самолетки, так и остались там на веки вечные. А кашевар Оборкин, откровенно говоря, ладью спасший, им общество составил. Жаль парнишку.
Теперь, когда смертельная угроза миновала, пора было и о своей дальнейшей судьбе задуматься.
Ждать помощи со стороны не приходилось. Если какой-нибудь из подводных ладей и случилось уцелеть, то ее след, наверное, давно простыл. Удирает сейчас на предельной глубине подальше от этого места.
Ковчеги и грузовики с высадной ратью сюда заявятся не скоро – очень уж горячо на берегу. На сиднейских обывателей, если таковые уцелели, надежды тоже мало. Во-первых, им своих забот предостаточно, а во-вторых, подводному моряку в полон сдаваться не пристало. Если и уцелеешь в неволе, то потом божий сыск с тебя шкуру спустит.
Оставалось полагаться только на самого себя да на ладейную братву, повсеместно прославленную своею ушлостью и дошлостью. Любой старослужащий не единожды горел, тонул и вредоносными газами травился, но тот свет на этот не променял. Авось и нынче пронесет. Недаром ведь сказано в уставе: «Дабы беззаветно исполнять свой долг, моряку надлежит по возможности уклоняться от смерти».