Из землянки выполз Бочаров. Второй день, как на ноги стал. Подошел к Баранову. Тот оборотился к нему, гремя каблуками по смерзшейся гальке. В глазах вопрос: «Что скажешь?» Хотя и знал: говорить — только душу рвать, а спрашивал. Человеку одному трудно. Нельзя, никак нельзя одному, надо, чтобы рядом кто–то был. И слово надо услышать. Трудное ли, легкое — это другое, но услышать надо. Так уж человек создан.
Бочаров помолчал. Костистое лицо капитана было бледно, на щеках и лбу язвы, губы в коросте, но в глазах уже играла живая влага, и крепкая, широкая грудь, такая же, наверное, какая была у отца, деда и прадеда, говорила: мужик силу не потерял.
— Александр Андреевич, — наконец начал он, — пока лежал — не хотел тревожить. Сейчас скажу: до весны нам не дотянуть, и о том должно сказать твердо. — Стиснул сухой кулак и взмахнул им, как ударил: — Не чайки–поморницы — ни ты, ни я, и голову под крыло прятать нечего. Всех здесь положим.
Говорил он медленно, словно раскручивал тяжелый жернов. Слова выматывались из обметанных кровавой коркой губ, будто он вырывал их из груди.
— Положим, — повторил Бочаров, — точно положим.
— Ежели ты и прав, — выслушав его до конца, сказал Баранов, — кричать об этом зачем? Надежду у людей отнять? Человек сколько живет — столько и надеется. А подруби веру — упадет прежде времени.
— Когда бы я не думал так же, — возразил Бочаров, — и разговора не начинал. О другом хочу говорить. Здесь, на Уналашке, где–то стоит ватага Потапа Зайкова. И пришли они сюда на зиму, за песцом. О том я еще в Охотске слышал. Найдем ватагу Потапа — спасем всех. Зайков мужик тертый. Первый лежбище котиков на Прибыловых островах отыскал, и первый же зимовье на Унолашке заложил. У него есть и съестной припас, и оружие, и зелье пороховое.
— Что раньше–то молчал, — шагнул к Бочарову Баранов, — Дмитрий Иванович? Мы бы уж людей послали!
— Нет, — сказал Бочаров, — идти надо мне. Оттого и молчал. На ноги подняться хотел. Эти места только я знаю.
— Да тебя шатает.
— Дойду. Еще денек погодим — и двину.
Ушел капитан, как и сказал, через день. Взял рыбы немного, ружье да пяток зарядов к нему. Большего не разрешил себе. Оставил в ватаге. Сказал Баранову:
— В судьбе только бог волен. Все может быть. Вам пригодится.
Ватага вылезла из землянок. Стояли на берегу, под ветром, угрюмо опустив головы.
— Ладно, — сказал Бочаров, — долгие проводы — лишние слезы.
Хотел улыбнуться, но черные губы только скривились нехорошо, и улыбки не вышло. Капитан стиснул руку Баранову, повернулся и пошел по берегу. Ветер рвал полы худой одежонки, срывал с гальки снег, перемешанный с песком, швырял в спину капитану.
Ватага смотрела вслед.
Судейский крючок, с которым Иван Ларионович имел тайный разговор, объявился в Тобольске. Да еще и в хорошей шубе, шапке богатой, на санках приличных.
Дымы стояли над городом. Звонили по церквам. К заутрене шли купцы — краснорожие, сытые, степенно оглаживая расчесанные бороды. Опустив глаза, ступали жены и девки, покрытые яркими платками. В армянках, в чуйках попрыгивал серый народишко. Этих, видать, мороз пощипывал. Поспешали. На базарной площади, у собора, стыли на холодных камнях паперти нищие в вонючих лохмотьях. Черные, обмороженные скулы выглядывали из тряпок, глаза в слезах. Тянули руки:
— Христа ради… Припадошному…
— Слепому, света божьего не видящему…
Но голосили зря. Степенный народ шел мимо. В широко растворенные двери проглядывало высвеченное свечами жарко–красное нутро собора.
Крючок коротко передохнул и промахнул дальше. Подкатил к лучшему кабаку и тут только сказал ямщику:
— Осади!
Да не громко сказал или там крикнул по–петушиному. Нет, сказал сообразно шубе своей и шапке: и слух такой голос не режет, но и не услышать его нельзя. Кони встали как вкопанные.
Крючок, покряхтывая, вылез из саней. В лице у него, сказать надо, произошли перемены, и большие. Дурацкое моргание он бросил. Торопливость речи унял. Глядел смело и даже с вызовом. Лоб открылся у него до неожиданности высокий, челюсть выдалась вперед, выказывая волю, упрямую настойчивость и недюжинную силу. Судейский ступил на снег, обтоптался и, как положено уважающему себя христианину, достойно, с неторопливостью перекрестился на выглядывающую из–за домов обсиженную вороньем церковную маковку. Огляделся и шагнул к кабаку.