«Привет, свет Нинон, из белокаменной столицы! Пишет тебе, сама знаешь кто. Пишу потому, как заскучала по тебе, да и дело-дельце одно есть, но об этом потом. Жизнь моя тут проходит по-прежнему, и ни хера к е... матери не меняется. Разве только то, что я снова хожу без зубов. И так мне даже лучше, потому что привычней. Избили меня какие-то суки ночью у вокзала. Я, конечно, туда не знакомства заводить пошла и ни за какими другими похабными делами, а просто надо было посреди ночи достать бутылку. Состыковалась с какими-то мужиками, выпили, и они меня в подвал потащили, а я, ясное дело, брыкаться начала. В общем, пострадала со всех сторон – и с задницы, и с передницы. А к тому же еще и зубы вышибли. Но это все ерунда, главное, что зима проклятая кончается и скоро снова лето, а лето в Москве – пора самая расчудесная. Как ты там со своим хрулем? Я о тебе часто вспоминаю и так иногда думаю, ты уж извиняй, что большого счастья у тебя с ним не получится. И ты эдак послушно по течение реки не плыви. Я так считаю, что как там ни будь, а главное для женщины – это свобода, но это мнение мое, и если ты согласная кормиться на даровщину под чьим-то крылом и томиться, то, значит, у тебя такой характер. А написала я тебе это для того, чтоб ты всегда знала, что место твое на кухне как было твоим, так навсегда и останется, пока я жива – с зубами или без зубов. Так что чуть что не так, хватай зубную щетку и чистые трусики и рви когти ко мне на кухню. Как-нибудь проживем.
Новостей у нас никаких нет. На той неделе похоронили дядю Костю, хромого с первого этажа. Вечером в день пенсии купил бутылку и, что обидно, даже ее не допил. Утром пришли друзья на пиво звать, а он лежит под столом, а бутылка только наполовину початая. Бутылку допили, врача вызвали, а тот говорит. «Помер ваш Костя». Нас, понятно, в милицию потащили. Но обошлось. Тетка твоя Прасковья вовсе оборзела, грозится, что покупает кооперативную квартиру и уйдет от нас куда подальше. Это ж представляешь, какие она несчитанные капиталы скопила?! Я ей, стерве, как на лестнице встречу, всегда говорю: «Кочерыжка старая, не подохни как нехристь поганая, завещание составь, чтоб твои капиталы и кооперативная квартира Нинке отошли, а то ведь государство на все лапу наложит!» Но эта селедка протухшая бормочет, что она еще всех нас переживет. Вот и все новости. На той неделе приходил какой-то хмырь и расспрашивал про тебя. Сказал, что он из собеса, но, по-моему, он мильтон, то есть легавый. Я была с хорошего будуна и толком не разобралась, да и напугалась, конечно. Однако мозгов моих хватило, чтоб сказать, что ничего про тебя не знаю и куда ты девалась – тоже не знаю. Чего он хотел, я так и не поняла, однако ты будь поосторожней, потому что если он мильтон, так ведь они в тебя вцепятся, как собаки, и не оторвутся, пока глотку не перекусят.
Вот и все. Целуя тебя, моя ненаглядная. Твоя Наталья».
Нинка дочитала письмо, выпила и заплакала. Не успела она уехать из Москвы, как Наталья снова оказалась беззубой. И снова занимается черт знает чем и будет заниматься, пока ей однажды не то что зубы вышибут, а черепушку проломят. Но еще более несчастной, чем далекая Наталья, Нинка вдруг ощутила себя. Ей вдруг стало одиноко и холодно в этом пустом и страшноватом Нижневартовске, где нет ни друзей, ни подруг, ни даже дела, которым можно было бы порадовать душу. Она вдруг решила, что ведь жизни ее сегодняшней нет. А самое главное, что и впереди ничего не видно. С работой для женщин здесь туго, а главное, что нет все время под боком этой московской улицы, по которой только пройдешься – и уже на сердце легче, а на душе ангелы небесные песни поют.
Нинка выпила еще стакан и решила, что когда все образуется, когда они с Василием распишутся, а он поступит в свою партию, то она начнет тихую крысиную работу. Будет исподволь, не торопясь уламывать мужа, чтоб вернуться назад, в Москву. Комната у него там бронирована, и жить будет где. И пусть там не такие деньги, но это жизнь, а не показательная тюрьма. Впрочем, решила Нинка, для кого-то, может, здесь и самое лучшее место в мире, но у этих людей душа настроена совсем иначе, чем у нее.
Когда бутылка портвейна опросталась, Нинка вдруг окончательно поняла, что счастья в жизни, во всяком случае на данную минуту, у нее нет никакого. И замуж она выходит не потому, что мечтает об этом, не потому что жизни своей без Василия не видит, а выходит просто так. Словно едет на поезде и на какой-то станции нужно сойти, чтоб перекусон купить, на другой за бутылкой, ну а на третьей положено замуж выйти, чтоб потом в конечном счете приехать на последнюю станцию, где уже вся твоя дорога закончится. И самое ужасное, что ни любви, ни горя, ни счастья, ни боли, ну вовсе в ее жизни ничего нет и ничего не светит. И в постели-то с Василием – после последней борьбы на полу она это поняла – тоже нет и не будет ничего светлого. Какая уж тут Маргарита Готье! Какой Арман! Да уж лучше помереть, как Маргарита, хоть завтра, но... Нет, сперва пожить немного, как она. Встретить своего Армана, а вот потом, черт с ним, можно и в яму прыгать. Ведь все равно в нее рано или поздно прыгнешь, так хоть что-нибудь, хоть крошку от жизни получить. Зачем родилась-то?
От лютой кручины на свое существование Нинка пошла на кухню, в холодильнике Валентины нашла полбутылки спирта и выпила его минут за сорок, едва разбавляя. Как рухнула спать, и не помнила.
Проснулась поутру от чувства жгучего стыда. Василий спал рядышком, в комнате было прибрано и чисто, окна затянуло льдом. Сумрачно, тихо, тепло и спокойно.
Она выскользнула из постели, быстренько умылась, приготовила завтрак и около семи часов принесла в комнату чайник горячей воды и бритвенный прибор Василия. Он не любил бриться в ванной, а сам процесс бритья почитал за очень важный и приятный момент жизни. А потому брился в комнате.
Нинка все ему приготовила на столе, установила зеркало и осторожно разбудила.
– Вась... Восьмой час.
Он открыл глаза. Посмотрел на Нинку удивленно и спросил беззлобно:
– Ты вчера никак нажралась?
– Ага.
– Почто так? С какого резону?
– Не знаю. С холостой жизнью прощалась.
– В одиночку?
– А с кем еще-то здесь, Вась?
– Меня бы обождала.
– Теперь в следующий раз.
Он скинул с кровати ноги, увидел приготовленное бритье, кивнул, одобрив:
– Ладно уж. Но ты эти московские привычки здесь брось. Нам теперь другую жизнь налаживать нужно.
– А мы навсегда здесь окопались, Вась?
Он подумал и сказал без большой уверенности:
– Да как пойдет. Тебе что, не нравится?
– Холодно очень, Вась. Неуютно.
– Три года проживем. Как минимум, – твердо сказал он, но, видно, почуял, как вздрогнуло что-то внутри Нинки, глянул на нее и закончил: – А потом будем смотреть. Может, и сменим климат.
Что в характере Василия было безоговорочно хорошо, так это то, что он никогда не пережевывал, не зудил вчерашние скандалы. Потому Нинка его и вспоминала многие годы, ведь такие зануды попадались, что просто скулы сводило.
Если уж большого сабантуя на свадьбу не удавалось устроить, то уж платье Нинка решила отгрохать такое, чтоб запомнилось на всю жизнь. Василий покочевряжился немного, побурчал что-то насчет домашней экономии, когда Нинка сообщила ему, во сколько обойдется ее свадебный наряд, но потом лихо проявил праздничную щедрость и деньги выдал. Соседка Валентина тут же пристроила Нинку к своей персональной портнихе Щуре, и вместе с этой Шурой Нинка два дня копалась в ворохе заграничных журналов, пока подобрали то, что надо. За белым шелком опять же пришлось ехать в Тюмень, но на этот раз езда по зимнику туда и обратно прошла без приключений.
В ночь перед тем, как расписаться, Василий ночевал на буровой из каких-то производственных соображений, но сказал, что в полдень вернется – из бани, из парикмахерской, в свадебном костюме.
Сам акт бракосочетания им назначили на два часа пополудни, и потому Нинка провалялась в кровати часов до десяти утра, потом вскочила, еще раз примерила свой свадебный наряд и повертелась перед зеркалом, рассматривая себя со всех сторон. И даже на стул вставала, чтобы в небольшом зеркале увидеть свое отражение с головы до ног.