Дорогие товарищи, послезавтра мы будем встречать новый, 1943 год. Многих из тех, кто встречал с нами прошлый новый год, родных и близких нам людей, не будет с нами на этой встрече. Священен для нас их облик, незабвенна прекрасная их память. И все же давайте сядем за наш небогатый праздничный стол со светлым сердцем, радостно поздравим друг друга с Новым годом и пожелаем друг другу нового счастья — счастья полной победы над проклятым Гитлером…
29 декабря 1942 г.
Л. Пантелеев
ЖИВЫЕ ПАМЯТНИКИ
Когда я познакомился с ним, ему еще не исполнилось полных девятнадцати лет. А может быть, и исполнилось. Сейчас я не помню. Выглядел он действительно совсем мальчиком.
Довоенная биография его ничем не примечательна. Учился. Увлекался и шахматами, и радио, и спортом, конечно. Был, как полагается, ярым болельщиком, не пропустил ни одного мало-мальски значительного матча, «обожал» поочередно Ильина, Бутусова, Пеку Дементьева. В дошкольные годы гонял с товарищами по двору набитый бумажками тряпичный мяч, потом узнал радость удара по настоящему кожаному мячу, а с шестого класса и до последнего стоял бессменно в воротах школьной команды, заслужив в результате славу лучшего голкипера района… Были и другие увлечения. Бокс. Лыжи. Последнее время — велосипед. Конечно, машина, которой он владел, была — опять-таки как полагается — сборная: колеса — пензенские, рама и руль — украинские, звонок и фонарик — BSA[3].
Весной сорок первого года он перешел в десятый, последний класс. Война застигла его на даче, в Кавголове. Он переживал очередное увлечение: продал в комиссионном приемник, купил за четыреста двадцать рублей старую, полуразбитую лайбу, отремонтировал ее, оснастил самодельным парусом и, переименовав свое судно в яхту, с утра до ночи бороздил на ней бурные воды маленького чухонского озера. На бортах лодки белым по синему было выведено ее название: «Лида». Тайну этого посвящения молодой человек мне открыл, но обнародовать ее я не был уполномочен.
Этим летом в тихом и буколическом Кавголове было, против обыкновения, очень шумно. Здесь проводили свой очередной учебный сбор лесгафтовцы, студенты Ленинградского института физической культуры. Сначала молодой человек не без зависти поглядывал на быстроходные, шикарно оснащенные гоночные яхты, откуда ему кричали: «Эй, на калоше, бери право руля!», потом даже поссорился с несколькими студентами, потом помирился, а под конец завязалось у него с некоторыми из них даже что-то вроде дружбы.
Студенты проходили обычную летнюю практику, но в воздухе уже пахло порохом, и в этом году занятия были максимально военизированы, сбор проводился под оборонным лозунгом: «Если завтра война — будь сегодня к походу готов!».
Лето поначалу было холодное, пасмурное и дождливое. Наконец наступил первый по-настоящему летний день — воскресенье 22 июня. Оказалось, что это уже и есть «завтра».
Началась война.
Володя вернулся в город. Брат его ушел в ополчение. Пытался и Володя со своим школьным товарищем записаться — их не взяли. Мальчикам пришлось удовольствоваться скромным званием бойцов домовой группы самозащиты. Целыми днями просиживали они на крыше и, нечего греха таить, ждали и дождаться не могли появления первого вражеского самолета.
А потом, когда вражеских самолетов в ленинградском небе стало немножко больше, чем это требовалось для утоления мальчишеского любопытства, когда начались бомбежки и пожары, отыскалась и для ребят работа: Володя один потушил и обезвредил одиннадцать зажигательных бомб. Нет, в этом не было ничего выдающегося и героического — это было занятие, которым «болели» теперь все ленинградские ребята.
Впрочем, и все дальнейшее в Володиной судьбе тоже очень обыденное, — конечно, на нашу, ленинградскую, блокадную мерку.
Немцы стояли у стен города.
Занятия в школах прекратились. Володя с тем же своим школьным товарищем пошел работать на завод медицинского оборудования. Теперь это оборудование стреляло и убивало — завод переменил профиль. Однако блокада уже замкнулась. В городе иссякло топливо. Через полтора месяца завод, как и многие другие предприятия, был законсервирован.
Если можно об этом говорить коротко, все, что выпало на долю каждого из нас, выпало и на Володину долю. Умер от голода отец. Умерла сестренка. Умер товарищ его. И, может быть, самое горькое — умерла Лида.
Тянулась бесконечная черная ленинградская блокадная ночь, холодная и голодная, и не было бы в ней ни проблеска, ни просвета, если бы не вера в победу, которая, кажется, одна согревала и поддерживала изнуренных, обескровленных, потерявших облик человеческий людей…
Володя уже давно из мальчика превратился в мужчину. Но что это был за мужчина — худой, изможденный, «Кащей», как подумал он сам, увидев себя случайно в магазинном зеркале. За два месяца он потерял четырнадцать кило. Он получал сто двадцать пять граммов хлеба в день, ел дуранду, студень из сыромятной кожи, столярный клей. От цинги у него распухали попеременно то ноги, то лицо, гноились и кровоточили десны.
С утра до ночи и с ночи до утра лежал он, укрытый двумя одеялами, своим пальто и пальто покойного отца. Он чувствовал, что умирает, и мысль эта его уже не пугала, а пугало только то, что это медленное умирание может продлиться еще долго.
О том, что происходит за стенами его комнаты, за глухими забитыми фанерой окнами, он уже не знал. Слышал, как воют вражеские бомбы, как трещат соседние дома и звенят осколки стекол, и ни о чем не думал, а только морщился и закрывал глаза.
Мать держалась дольше других, но в середине января слегла и она.
На четвертый день пришел врач, такой же, как и все, бледный и худущий, и сказал, что ничего особенного, самая обыкновенная сердечная слабость на почве общего истощения. Для поддержания деятельности сердца неплохо бы пить крепкий чай.
Хорошо сказано — чай! А где его взять, этот чай?
У Володи на Петроградской стороне жила тетка. И вот он решился на подвиг: восстал с одра и отправился на Большую Посадскую — разыскивать тетку, чтобы узнать, не найдется ли у нее щепотки чаю.
Это путешествие, которое в прежнее время заняло бы двадцать — тридцать минут, превратилось теперь в настоящую одиссею.
Он шел медленно, не узнавая обезлюдевших улиц, часто останавливался, тяжело дышал.
Руки и лицо у него, как никогда раньше, мерзли. Сделав сотню шагов, он присаживался отдохнуть на ступеньку подъезда или заходил в полутемные опустевшие магазины погреться.
Через два с половиной часа он добрался до Петропавловской крепости, в парке у памятника «Стерегущему» присел на скамейку и понял, что дальше идти не может.
Он не помнит, как долго он просидел на этой скамейке: может быть, час, может быть, больше…
Он был уверен, что это уже конец, что если не суждено ему было умереть дома, в постели, то, значит, он умрет здесь, под открытым небом. Так бы, конечно, и случилось, если бы не добрый гений, который явился к нему в облике высокого и сухопарого парня в стеганом армейском ватнике и выцветших лыжных шароварах.
Этот добрый дух не принес Володе скатерти-самобранки, не накормил его хлебом и мясом; он сделал, пожалуй, гораздо больше…
Поминутно останавливаясь и переводя дыхание, парень брел по парковой дорожке.
Мельком взглянув на Володю, он прошел мимо, потом оглянулся, вгляделся и, подойдя к скамейке, назвал мальчика по фамилии.
Володя не узнал его.