Я умолкал, полагая, что Ян не дозрел до наших вопросов.
В другой раз, наслушавшись разговоров о смысле сущего, Ян потянулся, хрустнул пальцами, решительно перебил нас:
— Слушаю я вас и не понимаю, ей-ей. Одна интеллигентщина. От праздной жизни всё это. Много тут лишнего. Сидят и рассусоливают, а тут тебя за голые пятки хватают. Нет, вот нас жмали, жмут и будут жмать — это я очень хорошо понимаю! Зубы заговаривают…
Позже я понял, почему он равнодушно относился к «промблемам». Для нас мировые загадки являлись во многом упражнением ума, интересными ребусами, задачами со многими неизвестными. Ян привык к действию. Он никогда не был благоговейным созерцателем вселенной, любителем истины ради истины. Ян сознавал: нужно знание, много знаний, дабы перекроить мир, но он никогда не забывал, что знания нужны ему как инструмент при работе. Как у хорошего, рачительного и расчётливого хозяина, у Яна было всё прочное, необходимое, полезное. Он не ценил ни изящных безделушек, ни дорогих вещей, назначение коих ему было неизвестно.
Таков же был и Жорж. Но его равнодушие к мучившим нас вопросам объяснялось, пожалуй, и ленью.
Ещё одна черта поражала в новых сожителях. Они не испытывали никакой почтительности к боготворимому и незнаемому нами народу.
— Пьяницы они — наши рабочие, — твердил Ян, — живут грязно, жён бьют каждодневно. Мой отец в гроб вогнал мать. Придёт, бывало, набуянит, нашумит, нас переколотит… Невежество одно. И дураков забитых много. Ты ему социализм разводишь, а он от тебя норовит за версту уйти, а то и к легавому тянет, и это бывало.
Такие речи нам казались святотатственными. Порой мы испытывали даже раздражение. Но мало-помалу привыкли. Главное заключалось в том, что и Ян и Жорж являлись подлинными сынами народа. Это действовало на нас сильнее всяких книг и убеждений.
Дядя Сеня, проживший у нас недель пять и уверявший, что ему надобно поближе познакомиться «с новыми машинами и кое-что закупить для своей фабрики», назвал Яна «золотой башкой».
— Если все забастовщики такие, жить ещё можно, право слово. Только ни к чему эти забастовки. Тебе бы, друг, механиком или инженером надо быть, а ты клопов на нарах кормишь.
Обнажая до десен весёлый ряд зубов, Ян отвечал:
— А кадить ладаном, псалом, лучше?
— Да какой же я кадильщик, — оправдывался дядя Сеня, — я больше… велосипедист.
— Ты, батя, царский прислужник, — вяло вставлял Жорж, неспешно скручивая цигарку чудовищных размеров.
Дядя возражал:
— Прислужник… полтора месяца невесть чего я путаюсь с вами. Ей-ей, надо ехать в Озерки. Арестуют меня, кандальники, с вами. Послезавтра уеду.
Но послезавтра находились новые неотложные дела.
Лёгкие перепалки не мешали, однако, приятельским отношениям псаломщика с Яном и Жоржем.
Ян говорил покровительственно:
— Псалом — человек невредный. Люблю весёлых.
Жорж тоже соглашался:
— И жратву вовремя достает, самовар у него всегда кипит.
О Валентине Ян отзывался:
— Из этого парня выйдет толк, хотя интеллигентщины в нём не проворотишь. Индивидуалист, одиночка. Необходимо обломать.
Эти разговоры об интеллигентщине усилились, когда Ян заметил, что Валентин почти ежедневно пропадает у Лиды, и когда он увидел её.
Лида окончила гимназию, жила у родственников на даче. Происходила она из обедневшей, но родовитой дворянской семьи. В глазах её теплились и плавились золотые искорки, овал лица был мягок и благороден, от каштановых кос её пахло нагретой детской кроваткой.
— Хороша девка, — сказал Жорж, увидев её впервые. — Словно в заре искупалась.
Ян не одобрял увлечения Валентина.
— Дворяночка, — твердил он, — ей на балах вертеться с помещичьими сынками. Ты, Валёк, прямо ведь глаз с неё не сводишь. Обкрутит она тебя за первый сорт, всю из тебя революционность вышибет. Вы, интеллигенты, все жидковаты: революционеры до первой бабы. Облипует за моё почтение.
Валентин сердито возражал:
— Не суйся ты, Ян, не в своё дело.
— Не в своё! — вскипая, подбрасываясь со стула и жестикулируя, восклицал Ян. — Не в своё! Вот так всё у вас, интеллигентов. Чуть что — не лезь, не тронь: тут моё, личное! Личное? А если ты партию через это личное покинешь, тогда как?