ивый, с большой блестящей головой, обтянутой желтой кожей, собирающейся на шее складками, в потертой жилетке и не совсем свежем стоячем воротничке. Несколько дней назад Павел упомянул о забастовке, которая начиналась в городе. И привел его тогда в настоящее неистовство. Чиновника прямо-таки распирало от рвения, он принялся призывать проклятия на головы всех зачинщиков. По его мнению, в большинстве своем засылаемых извне неведомо кем и бог знает в чьих интересах, дабы подстрекать к брожению и подрывать установленный порядок. Спрашивал: куда это может завести? Разрушение заводов, убийство людей? Вот и сейчас он приглядывался к Павлу недоверчиво, неприязненно, правда, щеки его уже не пылали, как тогда, во время недавней ссоры. У него было семеро детей, жил он на соседней улочке в одноэтажном доме с садом, упиравшимся в стену, которая окружала завод. Бывало, возвращаясь с работы, Павел видел на пороге его дома тощую седую женщину со злым лицом. Говорили, он сильно закладывает. Напивается будто бы дома, в одиночку. Летом лежит в саду, а зимой — на диване в неотапливаемой комнате. В сущности говоря, Павлу было его жаль, но, размышлял он, разве такие люди заслуживают лучшей доли? Кто раз и навсегда определил предел их стремлениям? О каком покое кричал он, воздевая вверх руки и сжимая кулаки? А может, мелькнула у Павла мысль, таким вот образом он пытается задушить грызущие его сомнения? Жаждет избавиться от страха, который, воротясь домой, топит в водке? Может, старается о чем-то позабыть? А по вечерам Павел внимал своему кузену, который почитал себя незаурядным философом. Мудрость его пополнялась из воскресных проповедей, на которые он являлся всегда минута в минуту, ни разу не выказав и тени сомнения. Монахи нашли в нем своего вернейшего слушателя. Однако же, если судить по тому, что усердно пересказывал родственник, экзаменуя собственную память, уровень этих проповедей не свидетельствовал о чрезмерной их мудрости. Когда однажды Павел сказал что-то в этом духе Серпу, его поразило замечание, что так и должно быть, что в других монашеских орденах, с которыми в свое время придется вступить и принципиальный спор, много людей, отличающихся солидными знаниями и необыкновенной проницательностью. Ну а эти, как он выразился, стражи кружек, тайных хранилищ денег и мешков, коими они таскают пожертвования, полученные в дни престольных праздников, должны обладать рассудком лишь в той мере, чтобы не сбиться, считая деньги, не напутать, рассказывая паломникам всякие байки, и не прогореть, продавая всевозможные сувениры. Павлов кузен порой скорбел по поводу разгоревшейся между ними конкуренции, но скорбь эта отдавала лицемерием, ибо продажа церковной утвари шла ходко, расцветала всеми цветами радуги, особенно в те минуты, когда он склонялся над свежим живописным товаром: золотыми рамами, изображениями святых и монастыря. — Им надо следить за своей сильно подмоченной репутацией… — Он вспоминал о шумном скандале, в котором был замешан монах, обвиненный недавно в банальнейшем убийстве. — То-то и оно! — приходил к выводу кузен, попивая крепкий чай и сурово поглядывая на сидевшее вокруг семейство. — Всякий сопляк набрасывается сегодня на монастырь, а забывает, что повсюду можно отыскать куда более страшные примеры разврата. Разве это нравственно — таким вот образом издеваться над монастырскими, коль скоро виновные уже примерно наказаны и порядок восстановлен на вечные времена? Это все равно что обвинять человека, в семье которого есть бандит или социалист, в деяниях, коих сам этот человек никогда не совершал; выходит тогда, он и жил бы чужим преступлением того лишь ради, что другой человек, связанный с ним узами родства, погряз в грехах? Ну так как же?.. — Павел понимал, что кузен теперь непосредственно обращается именно к нему. Ибо в свое время, вскоре после разговора с Серпом, он вывел его из себя анекдотами о монастырских скандалах, которые вытащила на свет божий обрадованная подобным оборотом событий царская полиция. — Ну так как же?.. — повторил он. — Стоит ли без конца возвращаться к этой истории?.. — Павел слушал, делая вид, что не понимает, кому адресован этот вопрос. Ему хотелось сказать, что дело не только в том, оправдать или обвинить человека, совершившего тот ужасный поступок. Что никакой правды — будь она самая чудовищная — скрывать не следует. Там, в монастыре, они забывают, что над каждым несчастьем надо склонять голову, ибо это дает возможность отыскать истины, о которых они забывать не вправе, а об этом преступлении они ведь хотят позабыть, делая вид, будто бы его и вовсе не было. И вот уж впадают в праведный гнев всякий раз, когда, словно укор совести, словно тьма, поднимающаяся из страшной бездны, напоминает о себе это преступление. Они предпочитают видеть себя в ореоле святости, которой они призваны служить. Будто бы со всякой святостью не соседствует и падение. Они думают, что некое высшее право им-то уж не позволит впасть в ничтожество. Омерзительное отсутствие смирения. — А кто же, Павлик, — кузен с необыкновенным удовольствием давал выход своей злобе, — присвоил теперь себе право судить их? — Он протянул матери пустой стакан и умолк, пока она наливала ему крепкого чаю. Павел улыбнулся. К счастью, кузен не заметил его улыбки и продолжал витийствовать: — Любители скандалов, типы, стремящиеся опаскудить в глазах людей то, что еще чисто?.. — Воцарилась тишина. И лишь мать согласно кивала головой. — Ты, Люциан, вот о чем подумай, — начал Павел, — а может, это столь страшное дело и должно было случиться, чтобы выбить их из благодушного состояния? — (У кузена от удивления рот растянулся до ушей.) — Дабы избавить их от гордыни, которую они выставляют напоказ, словно свои белые рясы? Они кичатся своим превосходством над окружающими, но это чувство превосходства порождает в них лишь дерзость. И презрение к тем, кто думает не так, как они. Они мечут громы и молнии на разложившийся мир. Не хотят взять на себя долю общей нашей ответственности за милосердие и за грех. Откуда у них такая малодушная гордыня? Неужто они живут в одной только святости? Они говорят, что их преследуют за веру. А не за алчность, не за пройдошество, не за невежество, которые бросаются в глаза всякому, кто пожелает чуть попристальнее к ним приглядеться. — Так что же, они хуже нас? — спросил наконец кузен. — Нет! — ответил Павел. — Среди них наверняка есть и такие, кто лучше нас. Достойные уважения. Но есть и жадюги, и ловчилы. Словом, они такие же, как и все. Стараются быть лучше — и это заслуживает уважения, — но ведь не каждому такое по силам. Не выросли же у них, черт возьми, крылышки из девственно-белых лебяжьих перьев… — Не суди, — торопливо бросила мать, — и не судим будешь. — Меня уже осудили, — буркнул он. И вспомнил пожилую даму, с которой ехал в одном вагоне в Варшаву. Она кляла на чем свет стоит клеветников, чернящих бедных монахов. Когда он спросил, отчего она делает это с такой страстью, дама ответила, что она их посланница… Больше вопросов Павел ей не задавал. Придет время, подумал, и он задаст еще один вопрос, пусть даже монастырские отцы церкви, кузен и все их почитатели, как та дама с поезда, разорутся, как стадо индюков… Из газеты, которую после этого спора он забрал с собой в комнату, Павел узнал, что накануне на городском православном кладбище похоронили со всеми полагающимися почестями капитана Эрлиха. В заметке старательно перечислялись заслуги покойного, его награды, хвалили капитана за выслугу лет, что помогло тому, несмотря на молодые годы, занять высокую должность. Особо отмечалось, что в похоронах приняла участие многочисленная, прибывшая из российской глубинки семья, а также губернские чиновники и друзья усопшего. Отложив газету на столик, стоявший подле кровати, Павел вспомнил, как капитан возвращался из тюрьмы домой — квартиру он снимал в пригороде. Обычно Павел поджидал его в извозчичьей пролетке, номер которой еще в тот же самый день спешно закрашивали. Полицмейстер ездил обедать в одно и то же время. Садился один, без охраны, в свой экипаж, и они отправлялись в путь по оживленным улицам города. Порой капитан останавливался возле магазина русской книги. Исчезал там надолго, выходил с солидным свертком. Однажды приказал кучеру подождать у парикмахерской. Вышел оттуда вместе с женой. Павел видел ее тогда в первый и последний раз. Молодая, высокая женщина с красивыми светлыми волосами, которые выбивались из-под большой, низко надвинутой шляпки. По дороге они без умолку разговаривали, смеялись, показывали друг другу какие-то мелочи. Еще кто-то — кажется, это делал не один и тот же человек — по утрам провожал капитана от дома до тюрьмы. Тогда он, как правило, нигде не задерживался, ехал быстро и появлялся в тюрьме всегда в одно и то же время. За несколько дней до приведения приговора в исполнение, когда все уже было тщательнейшим образом подготовлено и ждали только, когда им сообщат точный срок, Эрлих, выйдя из тюремных ворот, отпустил кучера и пошел пешком к центру города. Он был в сером шерстяном костюме. В первый момент, когда ворота раскрылись и Павел увидел направляющегося на улицу мужчину, он не узнал его, и только когда Эрлих подошел к экипажу, понял, что это он и есть. И Павел выскочил из пролетки. На всякий случай велел извозчику ехать за ним, если только это окаж