Напрасно за дверью шестой камеры бесился, выходил из себя дежурный надзиратель Евсеев.
— Отста-а-вить! — орал он, стуча кулаком в дверь. — Слышите, вы? Эй, там! Сейчас конвой вызову, я вас проучу, я вас... Молча-ать!
А в ответ ему из камеры неслось еще сильнее и громче:
Обозленный до крайности, охрипший от крика Евсеев, сдавая дежурство, не утерпел пожаловаться сменившему его надзирателю:
— Мне нонешний день за год показался. Всю душу вымотали политики, будь они трижды прокляты! Ни голод их, никакая холера не берет. Этот главарь их Губельман — жидовская харя — такие слова начал выкидывать, что жуть берет. Эх, довелось бы мне отодрать этого паршивца, уж я бы постарался — так исполосовал его, что он на всю жизнь запомнил бы. Ведь это же беда какая-то — песни давай орать бунтарские, аж по всей тюрьме слыхать, даже и в улице. Пятнадцатый год служу, а такой срамоты, как здесь, сроду не слыхивал.
Новый дежурный потурсучил пегую, в рыжих подпалинах бороду, сощурился в лукавой улыбке.
— Это они с чего же распелись-то?
— Чума бы их знала, трижды клятых! Ну не-ет, у нас, в Николаевской тюрьме, не шибко бы распелись, мы бы их там в два счета произвели в крещеную веру. А здесь что? Не тюрьма, а так себе... страдание для нашего брата. Ну да ничего-о, мы с нашим начальником и здесь наведем порядок, наведем!
Перекинув через руку шинель и не попрощавшись с новым дежурным, Евсеев, бормоча что-то себе под нос, зашагал к выходу.
В этот вечер у Чугуевского со Шваловым только и разговоров было о том, что услышали от Губельмана. Речь его так взбудоражила обоих, что они даже о голоде на время забыли.
— Де-ла творятся!.. — покачал головой Чугуевский. — Теперь даже и нам понятно, что революция-то вот она — того и гляди нагрянет.
Степан согласно кивнул.
— Дождемся свободы, Андрюха. Ох, скорее бы уж вырваться из этой клетки! — И, помолчав, заговорил о другом: — А Губельман, видать, больших наук человек, а говорить-то какой мастак!
— Правильные слова он говорит, потому его так и слушают. Я вот еще до голодовки все присматривался к ним, слушал и вот, по моему разумению, большевики — это больше для нас, для простого народа, подходимая партия. Не знаю, как ты, а я, брат, хочу записаться в ихнюю партию.
— Да и я не против этого, тоже в большевики запишусь. А дождемся освобождения, так я как дорвусь до дому, всю свою станицу подыму на дыбы против царизма.
Оба замолчали и долго лежали, думая об одном и том же.
— А ты знаешь? — заговорил Чугуевский. — На воле у Губельмана была другая фамилия — Омельян Ярославцев, что ли.
— Ага, слыхал я от Лямичева. Он ведь, Миней-то, мало того что по политическим делам знаток, он еще и писатель книг. А жандармы ему запретили книги писать, так он их перехитрил: взял да и придумал себе другую фамилию и имя.
— Во-во, так оно и было.
Посланные, при содействии Деда, телеграммы наделали шуму в Петербурге. Дело в Питере дошло до скандала, события в Зерен-туевской тюрьме стали достоянием широкой гласности, о них появились статьи в газетах, с критикой в адрес правительства. В городе начались беспорядки: забастовки рабочих, демонстрации студентов в знак протеста против произвола тюремщиков. Социал-демократическая фракция сделала резкий запрос в Думу. Ничего этого еще не знали зерентуевские политзаключенные, когда к ним в камеру пришел сам начальник каторги, полковник Забелло. Пришел он без надзирателей, в сопровождении лишь тюремного врача Рогалева.
При их появлении в камере все политические встали и, хотя не особенно дружно, вразнобой ответили на приветствие. Грузный, утомившийсяся при подъеме на третий этаж, Забелло вытер платком вспотевший лоб, заговорил, не повышая голоса:
— Господа, вы уже, вероятно, знаете о печальном происшествии. Искренне сожалею об этом, но что случилось, того уже не вернешь, я пришел сообщить вам, что о здешних событиях стало известно в Питере, из Читы по этому делу к нам выехала следственная комиссия. Я лично уверен, что конфликт будет улажен, а виновники кровавых событий будут наказаны.
Рогалев молча, лишь кивком головы подтвердил свое согласие с предложением начальника, хотя он и не сказал ни одного слова, но во взгляде его узники читали сочувствие своему делу, знали, что доктор на их стороне.