«А может, врут про Настю, наболтали бабы, — думал он, — могут и наврать, а может, и правда, дыму без огня не бывает. Баба молодая, красивая, тот гад уприметил ее и подсыпался», — скрипнул зубами, чувствуя, как защемило сердце. Невольно вспомнилось Егору, как Настя провожала его до станицы, как, не стесняясь посторонних людей, целовала и, целуя в последний раз, сунула ему в руку пятирублевый золотой. Эта монета и теперь хранится у Егора, зашитая в папаху.
«Провались ты и с подарком твоим, стервуга проклятая!» Егор шумно вздохнул и, вскинув голову, увидел Мотрю. С ведрами на коромысле она только что вышла из хаты.
— Мотря! — окликнул Егор жалмерку и, поднявшись с бревна, поспешил к ней.
— Чого тоби? — Мотря остановилась, удивленно вскинула брови.
— Вина мне надо сегодня, горилки или самогону там покрепче, понимаешь? Много надо, — он тронул рукою коромысло, глазами показал на ведро, — вот такое ведро, к вечеру сегодня, поняла?
Мотря согласно кивнула головой.
— Ну и закуски там какой-нибудь, хлеба житного, капусты, ишо чего-нибудь такого, понимаешь?
— Та на що тоби, чи свадьбу задумал граты, чи що?
— Эх, Мотря, — Егор горестно наморщил лоб, махнул рукой, — может, свадьба, а может, и похороны. Так сделаешь? Деньги? Есть, ты обожди меня здесь, я мигом.
Он крутнулся на каблуках, бегом добежал до сеновала и не более как минут через пять уже бежал обратно. Жадным огоньком загорелись карие глаза Мотри, когда увидела на раскрытой ладони казака золотую монету. Она ловко на лету схватила подброшенный Егором пятирублевик и, мгновенно спрятав его на груди, лукаво подмигнула:
— Добре, Грицю. Буде тоби всего богато.
Гулянку устроили в тот же вечер в клуне. Вокруг ящика, слу-жившего казакам вместо стола, сидело человек восемь, и среди них Подкорытов, урядник Каюков и полковой трубач Макар Якимов. На ящике перед ними стояло целое ведро самогона-первача, гора ломтей ржаного хлеба, в глиняной миске мелко порезано желтоватое сало прошлогоднего засола, а плетенная из бересты корзина доверху наполнена пучками зеленого лука и солеными огурцами.
— Пей, братва, веселись, душа казачья! — выкрикивал Егор, ковшиком разливая самогон в стаканы и кружки. Ему хотелось развлечься, забыться в пьяном угаре, но хмель не брал его, а черные думы душили по-прежнему.
По-иному вели себя казаки. По мере того как из ведра убывал мутноватый жгучий первач, они становились все веселее, бесшабашнее. Откуда-то появилась старенькая самодельная балалайка, и «подгорная», которую мастерски исполнял Подкорытов, сорвала с места Молокова. Он гоголем вскочил из-за ящика, подбоченившись, козырем прошелся до двери и, повернув обратно, выстукал каблуками залихватскую дробь. Тут уж не усидел на месте Макар Якимов. Скуластый, похожий на монгола, широкоплечий, тяжеловесный трубач с невероятной для него легкостью пошел по кругу, едва касаясь носками земли.
Против Подкорытова он топнул, широченной ладонью хлопнул себя по затылку, затем обеими ладонями по груди, по коленям и, ухнув, пустился вприсядку. Все сидящие вокруг «стола» словно ожили, задвигались, притопывая в такт балалайке ногами, подстукивали кружками, кто-то подсвистывал, кто-то подпевал:
Егор, обняв за плечи урядника Каюкова, злобно, с пьяной откровенностью хрипел ему на ухо:
— Схлестнулась, понимаешь… с учителем тамошним… с Бородиным схлестнулась…
Еле ворочая языком, Каюков мотал чубатой головой.
— Дурак ты, Егорка, дур-рак и уши холодные.
— Да ты слушай!
— Убиваться эдак из-за бабы, дур-рак!
— Убью ее, суку! Вот увидишь, зарублю!
— Руби ее, гаду! — Вскинув голову, Каюков выпрямился и, ошалело поводя осоловелыми глазами, запел:
Наконец охмелел и Егор. В голове у него шумело, мысли путались. Чувствуя приступ тошноты, он поднялся из-за стола, шатаясь, придерживаясь рукой за стенку, пробрался до двери. Выйдя из клуни, он добрел до колодца и, вылив на голову ведро воды, огляделся. Светало. С востока веяло ветерком-прохладой, на западе полная луна повисла над горизонтом, по селу распевали петухи, в саду высвистывал соловей, из клуни доносились пьяные голоса, казаки тянули старинную: