Настя и плакать перестала. Она верила и не верила своим ушам, Млея от счастливых надежд, волнуясь, заговорила сбивчиво:
— Гоша, да неужто правда… господи… неужто выйду я из этой неволи турецкой! А избушка ваша гнилая… да она мне дороже хором золотых. Уж тут-то, на прорву эту робила, а дома-то на себя… боже ты мой! Все буду сама делать. Платоновна мне заместо матери дорогой будет, слова ей никогда поперек не скажу…
— С мамой ты уживешься, она у нас хорошая…
— Ох, Егорушка, даже дух захватывает, неужто все это сбудется?
— Сбудется, Настюша, ведь недаром же революцию-то учинили.
Заснул Егор, когда в окнах заголубел рассвет. Настя укрыла его овчинным одеялом, а сама, облокотившись на подушку, долго глядела на него, перебирала тихонько свалявшийся чуб любимого, беззвучно шептала:
— Гоша, милый ты мой Гоша! Да неужто господь-то на нас оглянулся, счастье нам посылает, неужто кончилась моя каторга? Ох, если все это сбудется, как мы задумали, в первое же воскресенье пойду в церкву, помолюсь заступнику нашему Егорию храброму и свечу ему поставлю рублевую. Спи, мой касатик, спи, а мне уж и вставать пора.
Глава X
Проснулся Егор поздно. На чисто подметенном полу лежали солнечные полосы, перекрещенные тенями от рам. На столе весело пофыркивал самовар. Настя, почти не сомкнувшая в эту ночь глаз, хлопотала около печки со сковородником в руках. Вкусно пахло гречневыми колобами и топленым маслом.
— До чего же дух-то приятный, — улыбаясь, проговорил Егор, потянув воздух носом.
Настя в хлопотах и не заметила, что он проснулся. Она уже успела и в избе прибрать, и колобов напечь, и принарядиться по-праздничному: на ней широкая бордовая юбка, розовая кофта с белым кружевным воротничком плотно облегала грудь и полные покатые плечи, белый подсиненный платок концами подвязан на затылке. От пышущей жаром печки лицо Насти разрумянилось, а глаза так и сияли, и искрились радостью.
«Хороша у меня будет женушка, — думал Егор, лаская Настю взглядом. — И станом, и обличьем, и ухваткой:— всем взяла, казачка настоящая. Ох и народит она мне казачат, однако!»
Он сел на постели, хрустнув суставами, потянулся:
— С праздником, Настенька!
Не выпуская из рук сковородника, Настя оглянулась на Егора, улыбаясь, ответила заученной, много раз слышанной фразой:
— Вас равным образом. Одевайся живее, колобами накормлю.
— Вот это дело, давно не ел колобов. А где Егорушка?
— Он уж позавтракал, убежал на сопку, по ургуй. Ермоха заходил, да не стали будить тебя, пожалели.
— Ермоха! Сейчас к нему пойду.
Егор быстро оделся, умылся и, накинув на плечи шинель, вышел.
Вернулся он вместе с Ермохой. Старик мало чем изменился за все эти годы, лишь борода его стала уже нe черная, а дымчатосерого цвета, желтизной отливали побелевшие волосы на голове, и от этого загорелое на солнце, опаленное ветрами и морозами лицо Ермохи казалось чернее обычного. Но глаза его из-под седых кустистых бровей смотрели так же добродушно, приветливо и с таким же хитроватым прищуром.
Раскрасневшийся, взволнованный Егор, едва перешагнув порог, поведал Насте:
— Ох и встреча была у нас, Настюшка, посмотрела бы ты! Как сгребет меня дядя Ермоха в охапку…
Ермоха, посмеиваясь, теребил бороду:
— Чуда-а-ак, право слово, чудак, вон сколько годов не виделись, а вить ты мне заместо родного сына…
— Спасибо, дядя Ермоха, спасибо. Садись-ка вот к столу, да за колоба сейчас примемся.
— Это можно.
За чаем, когда разговор перекинулся на революцию, Ермоха, наливая себе четвертый стакан, спросил:
— Что-то партиев этих всяких развелось шибко уж много. Ты-то какой придерживаешься?
— Я за большевиков-коммунистов, за советскую власть, значит.
— Что-то ты, брат, путаешь, и за большевиков и за коммунистов! Ты уж держись какой-нибудь одной стороны, а то за двумя-то зайцами погонишься, и одного не поймаешь.
— Дядя Ермоха, ведь большевики-то и есть коммунисты, она так и называется — Коммунистическая партия большевиков.
— Ну, брат, ты, видать, понимаешь в партиях, как цыган в библии. — Ермоха сощурился в осуждающей улыбке, покачал кудлатой головой. — Я хотя и не бывал в больших городах и человек темный, и то лучше тебя разбираюсь…