Ермоха поплевал на руки, ухватился за конец перекинутой через зарод веревки и, крякнув, полез кверху.
И вскоре с зарода гремел его зычный, веселый голос:
— А ну, молодухи, покидывай веселее, живо-о! Так, та-ак! Ульяна, ты чего это пихаешь толчком, ты што, впервой подаешь сено на зарод? Микита, покажи ей, халяве, как надо. Живей, живей, бабы, ну! А ишо закидать собирались… давай, давай, не с вашим носом, дава-ай!
Совсем стемнело, когда зарод наконец завершили, навешали на него связанные вершинами таловые прутья. Ермоха еще разок прошелся по нему от края до края, потребовал веревку, чтобы спуститься на землю. Он только теперь заметил, что день давно уже кончился и тихая теплая ночь опустилась над падью. Потемневшее небо мерцало звездами, светлой полосой пролег по нему Млечный Путь. На западе, где еще не совсем потух закат, сияла яркая зарница, как позабытый на пашне серп, серебрился тоненький, молодой месяц. А вокруг такая чарующая тишина, что отчетливо слышно, как вдалеке журчит, перебираясь по камешкам на перекате, речка, как назойливо тоненько вызванивают комары, а на стану, переговариваясь, стучат топорами ребятишки. Ермоха отправил их пораньше варить чай, приготовить для лошадей на ночь дымокур от гнуса. Там уже ярко полыхает костер, а от этого ночь кажется еще темнее, таинственнее, а дремлющий воздух пропитан сладчайшим ароматом подвянувшей вчерашней кошенины.
Бабы, умаявшись за день, отошли от зарода в сторону, покидали наземь вилы, грабли, сами тут же растянулись на теплых, колючих прокосах, притихли. Лежа на спине и глядя в далекое, звездное небо, первой заговорила Настя:
— До чего же умыкались, господи… даже на стан идти неохота. Так бы и уснула тут… ногой бы не двинула.
— Как и доберемся до балагану, — вздохнула Ульяна, — темень, хоть глаз выколи, тропку не увидишь… кочки.
— Забраться бы где-нибудь в копну, — отозвалась лежащая рядом с Настей Акулина, — да ишо казачишку бы туда, хоть немудрящего какого.
— Ну и греховодница ты, Акулина, — бурчит недовольный голос пожилой женщины.
— А чем же она виновата, — вступилась за Акулину Ульяна, — муж второй год на фронте, а кровь-то ить молодая, бурлит. Я много старше, да и то другой раз хоть вой, казака надо. Хоть бы Микиту нашего расшевелить как-нибудь.
— Гы-гы-гы…
— От Микиты разживешься, пожалуй, как от быка молока.
— Халды бессовестные, тьфу, — раздался из темноты сердитый голос Никиты. — Типун вам на язык, суки блудливые.
Бабы брызнули смехом, и слышно было, как Никита встал, отплевываясь и матюгаясь, побрел к балагану.
К бабам подошел Ермоха. Он уже обмерял зарод шагами и, выбирая из бороды колючие былинки, заговорил, обращаясь к Насте:
— Девять с половиной сажен, Федоровна, девяносто копен, значить, так оно и есть. Ну, молодцы бабы, право слово, молодцы, эдакую громадину отгрохать за день.
— Зато и умаялись вон как.
— Вить чуть не до утра с ним провозились…
— Из сил выбились…
— Ничего-о, завтра спать будем хоть до обеда. Отдохнем, бабочки. А ну, поднимайтесь, двинемся помаленьку. Микита ушел, кажись?
— Ушел, — давясь смехом, ответила Ульяна, — на нас осерчал чего-то.
— Жалко, дранину не захватили, — продолжал Ермоха, — на балагане лежит, смолевая. Зажгли бы ее сейчас и, как с фонарем, пошли бы. Ну ничего-о, за мной держитесь, пошли.
Утром Ермоха поднялся, как обычно, раньше всех. Выйдя из балагана, он протер кулаком глаза и, перекрестившись на восток, огляделся. Всходило солнце. В ясном, голубом небе ни единого облачка, а сумрачная еще, затененная долина Глубокой курилась легким, прозрачным туманом. На стогах, прокосах, на траве, балагане и на телегах холодно блестела роса. Недалеко от балагана, у березовой изгороди, смирнехонько стояли привязанные на ночь лошади. Завидев Ермоху, они задвигались, затопали спутанными ногами. Лежащий возле потухшего дымокура рыжий жеребенок вскочил на ноги, потянулся и, помахивая пушистым хвостом-метелкой, поспешил к матери, а иноходец Игренько радостно заржал, поворачивая навстречу Ермохе красивую сухую голову.
— Но, но! Смотри у меня, шельмец! — ворчливо-ласковым тоном прикрикнул на него Ермоха и, как был босиком, пошел отвязывать лошадей, чтобы пустить их на пастбище.
Отпустив лошадей, он обошел вокруг балагана, подобрал брошенные кем-то кверху зубьями грабли и, воткнув их черенком в землю, посмотрел на солнышко.
— Что же делать-то? — вслух проговорил он, почесывая голую грудь. — Спать расхотелось. Литовки отбивать — баб разбудишь.