— Ничего не сделаешь, Лукич, терпеть надо. Садись.
Старики уселись за столом, Савва Саввич завел разговор о предстоящей побойке, Лукич соглашался с ним, поддакивал, а сам украдкой поглядывал на Настю. «Хороша бабочка, прям-таки малина, — думал он, поглаживая тощую бороденку, — вот муженьком-то ее бог обидел, да-а».
Изменилась за эти годы Настя: повзрослела, стала полнее, степеннее, и от всей ее ладной, крепкой фигуры веяло здоровьем и деловитой домовитостью. И хотя лицо Насти по-прежнему было кровь с молоком, на лбу ее уже пролегла первая упрямая бороздка, а в карих задумчивых глазах накрепко затаилась печаль. Никто не знает, не ведает, сколько слез пролила она в бессонные ночи, когда от Егора полгода не было писем. Лишилась тогда Настя аппетита, истомилась вся, похудела, белый свет стал не мил, из рук валилась всякая работа.
А как дождалась письма, где Егор сообщил, что был ранен, лежал в госпитале и только что выписался, снова воспрянула духом. Повеселела Настя, поправилась, а тоску свою по милому глушила в работе, в хлопотах по хозяйству. И вот теперь даже Савва Саввич, наливая себе четвертый стакан сливанчика, подумал о невестке: «Гляди-ко ты, порядок-то какой навела, любо-дорого посмотреть, хозяйка, ничего не скажешь». Вслух же заговорил о другом:
— Вот куда поместим людей-то? Баб-то уж к тебе придется, Настасья, поселить. Три их будет, а может, и четыре, так ты уж тово… потеснись как-нибудь. Побудут они немного, дней десять, самое большое.
— Ладно, — нехотя согласилась Настя и, усевшись на скамью, снова принялась за картошку, Акулину отправила за водой.
— А мужиков здесь поселим, — продолжал Савва Саввич, поглаживая бороду и обводя взглядом зимовье, — человек десять их наберется. Тесновато будет, ну да ничего, не взяла бы лихота, не возьмет теснота. Места на нарах не хватит, так можно и тово… под нары, соломки свеженькой накидать побольше, и чудесно будет.
— А потом ишо и бурят с семьей заявится, — подсказал Лукич.
— Не-е-ет, — отмахнулся Саввич, — тому зимовье не потребно, у него, братец ты мой, своя хатина — юрта. Место облюбует под котон[8], сразу же юрту установит, и сам черт ему не брат.
— Может быть, и нашим такую же штуковину устроить, балаган из соломы?
Савва Саввич так и просиял в довольной улыбке:
— А ить верно, Лукич! Соломы-то нам не занимать, навалить ее потолще на балаган, внутрь накидать, сверху потники-двоесгибники[9] Шубы я им дам новые, одеяла овчинные. Заберутся в балаган, дверь соломой же заткнуть, надышат — и прекрасно. Тогда, значит, так: ты иди маракуй насчет бойницы, а я пойду на гумно, посмотрю, как молотьба идет, и под балаган место облюбую.
И снова Савва Саввич шагал по широкому проулку, снова любовался своим хозяйством: коровами, телятами, быками. Все это принадлежало ему, он один здесь полновластный хозяин, что хочет, то и делает. Радостно на душе у Саввы Саввича. Ведь вот война, кругом разруха, а у него все идет по-старому, во всем полный порядок: хлеб убран вовремя, снопы свозили в клади после того, как они просохли, выстоялись в суслонах, молотят на льду, а провеянная на ветру лопатой пшеничка эта будет лежать в хорошем амбаре хоть десять лет.
И снова мысли Саввы Саввича перекинулись на военные поставки, уж больно по душе пришлось ему это дело.
«Шутейное дело, такую коммерцию вести, одному на всю станицу, — думал он, все так же неторопливо шагая по проулку, — деньги деньгами, а почет какой! Вить ежели и дальше так пойдет, то и награда может выйти. А очень даже тово… может быть, приказ по войску — так и так, старшему уряднику Заиграевской станицы Пантелееву объявить благодарность за помощь фронту. А там, глядишь, и медаль могут повесить серебряную „За усердие“, на аннинской ленте. Все может быть, да-а, кому война, кому нажива», — неожиданно вспомнились слова, услышанные Саввой Саввичем от Феклы Макаровой.
Надо же так случиться. Зашел вчера к одному из своих должников, Герасиму Макарову, чтобы позвать его поработать на бойне. Сам Герасим ничего, посулился прийти, а жена его Фекла, и бабенка-то — смотреть не на что: маленькая, плюгавая, — прицепилась как банный лист, давай доказывать, что за долг уже все отработано. Пришлось Савве Саввичу посулить Герасиму плату. Все уладилось по-хорошему, но, когда Саввич, уже попрощавшись, тронулся к выходу, проклятая баба брякнула совсем некстати: «Кому эта война горе да слезы, а кому она мать родная».
«Эка непутевая бабенка, штоб тебя громом убило, чирей тебе на язык! — Савва Саввич даже плюнул с досады. — А того не подумает, холера, что кто-то должен же помогать фронту, кормить, одевать воинов-то. Нажива! Што же я, по-вашему, должен помощь оказывать, да ишо и бесплатно! До чего же паскудный народ, и все от зависти. Оно конешно, все знают, что при таком деле будут и дивиденты, так вить для того кузнец и клещи кует, чтобы руки не жгло».