— А я, брат, побывал-таки дома-то, думал, што через полгода навовсе вернусь домой, а оно видишь как получилось…
— Ты слезь с коня-то… поговорим.
— Нет, Миша, я уж поеду сотню догонять, а то не буду знать, где она остановится.
— Тогда хоть ячменю возьми.
— Какого ячменю?
— Да мы его тут нашли целую бочку, под соломой запрятанный был, распотрошили. Мне его ведра два досталось. Давай во што насыпать, покормишь Гнедка.
— Зачем же это вы, Миша. И так-то вон как разорили какого-то беднягу хохла, да ишо ячмень последний выгребли.
— Э-э-э, брат, — отмахнулся Михаил, — этому ячменю все равно бы несдобровать, не мы, так другие взяли бы, так уж лучше пусть наши кони подкормятся.
— Не уважаю я такие дела, — Егор вздохнул, однако конскую торбу достал из седельной саквы, подал брату. Пока Михаил наполнял торбу ячменем, Егор оглядывал двор, где хозяйничали казаки: трое сидели у ярко полыхающего костра, один только что подошел к ним и высыпал из полы шинели нарытую в огороде картошку, другой рубил шашкой жердь с хозяйского двора, третий тряс еще не совсем обобранную яблоню, а один забрался на самую вершину высоченной груши. Казачьи кони, привязанные к яблоням, звучно, с хрустом жевали хозяйский ячмень, белая хата в глубине сада неприветливо чернела глазницами выбитых окон.
— Экое безобразие творится, — проговорил Егор, увязывая в торока торбу с ячменем. — Мало того што ломают все, жгут, да ишо и окна-то повыбивали. Ты хоть воздерживайся от таких делов. Куда же это годится.
— Я и то воздерживаюсь. А разорили-то тут ишо до нас, немцы. Не-ет, мы только по нужде, насчет съестного промышляем, а зазря-то чего же безобразничать.
— То-то. Знаешь что? Я сейчас поеду разыщу свою сотню, пока светло, отпрошусь у вахмистра и вернусь к тебе. Побудем вечерок-то вместе, поговорим обо всем.
— Верно! Тогда езжай скорее, а я к твоему приезду картошки наварю.
— Добро!
Повеселевший Егор крутнул гнедого, помчался разыскивать сотню.
Первое боевое крещение Егор получил вскоре же, под местечком Городок на Збруче, где австрийская конница атаковала передовые позиции русских. Наши пехотинцы окопались на окраине местечка, справа от них залегли спешенные казаки 1-й Забайкальской дивизии. Позиция эта была очень удобна для обороны: широкая, открытая луговина уступами опускалась до самого Збруча, и только бездарностью австрийского командования можно было объяснить тот факт, что они в таких условиях бросили в наступление конницу на окопы и пулеметы русских.
Развернувшись лавами, австрийские гусары картинно, как на параде, ринулись в атаку в конном строю, сверкая на солнце клинками палашей. По атакующим беглым огнем ударили наши пушки, и было видно, как шрапнелью сметало с седел гусар, а красивый строй их ломался на глазах, сбивался кучей. И вот уже командир сотни есаул Шемелин взмахнул обнаженной шашкой:
— Сотня-а!
У Егора неприятно засосало под ложечкой, первый раз в жизни довелось ему стрелять в живых людей. Жмуря левый глаз, он ловил на мушку серые фигурки всадников, чувствуя, что руки дрожат, а сердце словно кто-то сжимает тисками.
— Пли!
Ахнул залп, второй, третий, злобно зарокотали пулеметы, и гусары не выдержали, повернули обратно. Теперь они откатывались уже беспорядочными толпами, и тут на них с левого фланга ударили кубанские и терские казаки. Сразу же смолкла стрельба, и в зловеще притихшей долине серебристыми бликами клинков заплескалась страшная в тишине своей рубка. Более половины бравых гусар полегло в этом бою под пулями и шашками русских, остаткам же их удалось уйти за Збруч только потому, что руководивший боем русский генерал не пустил в дело бригаду донских казаков, которых продержал он в резерве безо всякой пользы.
С тех пор как дивизия прибыла на фронт, прошло больше месяца, и не один уж казак остался лежать навечно на чужой, неприветливой земле у Збруча, у Серета, под Трембовлей и под Гусятином, почти начисто сожженным немцами при отступлении.
Из местечка Грудинцы Аргунский полк в ночь выступил по направлению к речке Гнилая Липа, откуда весь день до глубокого вечера доносились глухие раскаты орудийной стрельбы. Шли бездорожно, через луга и поля несжатого хлеба, минуя перелески и пустые деревни.
Около полуночи вброд перешли небольшую речушку, на берегу ее в рощице остановились на привал, выслали разъезды. Разводить костры, даже разговаривать было запрещено, и казаки, поручив лошадей коноводам, залегли, рассыпавшись по редколесью, втихомолку укрываясь шинелями, курили, дремали. Егор также покурил с лежащим с ним рядом Вершининым, справа от них уже похрапывал Гантимуров, горбоносый и черный как цыган казак Дуроевской станицы; слева прикорнул под липкой Молоков. Притушив докуренную самокрутку, Егор спросил Вершинина: