В сотне Спирька, всегда разодетый с иголочки, отличался щегольством, вот и сегодня на нем новехонькие сапоги, диагоналевые, с лампасами, шаровары, а защитного цвета гимнастерка на груди украшена алым бантом.
Красный от натуги, обливаясь потом, тянул Спирька за палку так, что пальцы побелели в суставах, тщетно старался перетянуть тяжеловесного здоровяка Макара. А тот еще и не тянул по-настоящему-то, сидел полусогнувшись, вытянутыми руками держась за палку.
— Ну, чего же ты, тяни ладом! — басил Макар, улыбаясь. — Э-э, брат, жидковат ишо на печенку-то. — Макар выпрямился, потянул и, оторвав Спирьку от земли, поставил его на ноги.
Партизаны вокруг них покатывались со смеху, иные подзадоривали Спирьку, хлопали его по спине:
— Не поддавайся, Былков, чур снова!
— Конешно, снова он же неправильно потянул тебя, Макарка-то.
— А ты на кулачки вызови его, на кулачки, через черту!
— Верно, Спиридон, дава-ай!
Пунцовый от великой стыдобушки, обозленный неудачей, Спирька носком сапога черкнул по песку и уже рукав подсучил, подступая к Макару:
— Становись-ка давай, харя ороченская, тварь!
Но тут с крыльца школы донеслось:
— Кончай там, быстро! Собрание объявляю открытым!
— Пошли, товарищи!
Шумливая ватага повалила в ограду. Макар оглянулся на Былкова и, покачав перед самым его носом увесистым кулаком, посоветовал:
— Отцепись, смола, а то вот как ахну промежду глаз и — шкуру на огород.
На школьном крыльце, за столом, вынесенным из учительской комнаты, уже восседал президиум: Журавлев, Плясов, Киргизов и командир 1-го эскадрона Сорокин.
— Кончай разговоры, тихо-о! — призывая к порядку, Сорокин постучал кулаком по столу. — Былков, прижми язык! Чего расходился там, лахудра непутевая! Гантимуров, тебя што, это не касаемо? Ну и народ, никакого сладу с ними, тише прошу! Слово имеет командующий наш, товарищ Журавлев.
Тут же, на ступеньках крыльца, навалившись грудью на эфес шашки, понурив чубатую голову, сидел Матафонов. Одолевали его мрачные думы о семье, о постигшем ее несчастье. О себе он уже и не думал и в душе был даже рад, что Журавлев снял с него тяжесть командования полком. В этот момент он и не походил на боевого партизанского командира, это был глубоко несчастный, страдающий отец семейства, и все помыслы его были о них — о детях, о жене: как-то они там теперь? Кто приютил их, сумеет ли Авдотья прокормиться с ребятишками, одеть, обуть их, прожить с ними в чужих людях? Больше всего жалел Василий младшую дочурку Анютку, так и стоит она у него перед глазами, протягивает к нему пухлые ручонки, черноглазенькая, носик пуговкой.
Василий сидит, глухо, надрывно кашляет и не слушает, что говорит Журавлев. А тот так и режет словами:
— Больше всего досадно то, что полки эти у белых состоят почти сплошь из дружинников. Вы хорошо знаете, что казаки в номерных полках Семенова и дружинники — это далеко не одно и то же. Первые — это мобилизованные против своей воли, поэтому они и воюют неохотно, они спят и видят, как бы поскорее домой вырваться, а много таких, что к нам перейти стремятся, и рано или поздно все они будут в наших рядах. А вот дружинники — это совсем другие люди, эти бородачи почти все добровольцы из богатых казаков, наши классовые враги, они будут биться с нами до последнего вздоха. Вот кого выпустили мы из своих рук по вашей вине…
После Журавлева слово попросил председатель ревтрибунала Илья Мартюшев, небольшого роста, худощавый, седенький старичок, с остренькой, как хвост у редьки, бородкой. На восстание Мартюшев пошел с двумя сыновьями: Иваном и Алексеем.
— Товарищи, — начал он, поднимаясь на крыльцо, — этого мало, што Матафонова сняли с командиров, судить его надо, и немедленно. Я знаю, что он большевик, вместе с ним в коммуне Алтагачанской был, можно сказать, друзья! Но дружба дружбой, а простить ему такое дело не можем. Виноват он кругом! Ишь, добреньким захотел быть, а из-за этой доброты его тридцать с лишним человек головы свои сложили. Так пусть теперь и он головой своей расплачивается. Судить — и на тот свет отправим, кровь за кровь многих!
Горячая речь старика взбудоражила собрание, раздались голоса;
— Верна-а!