– И я дам, – сказал Джейк и трогательно притащил свою копилку.
– Ну и я выдам ему тысячу или полторы. А ты, Энжела?
– И не подумаю… – ответила девушка и отвернулась.
– Мы ведь помогаем нищим и бездомным вне зависимости, негодяи они или святоши… – возразил мистер Адлер.
– Хорошо… – неохотно согласилась Энжела.
Так набралось около трех тысяч долларов, с лихвой перекрывающих все вообразимые и невообразимые потери Стюарда в результате отчуждаемого у него телевизора.
Однако вместо извинения пришло письмо от адвоката Стюарда, а Энжела внезапно призналась, что заглянула в электронный почтовый ящик Стюарда, который то ли по рассеянности, а может, и намеренно не поменял пароль. Там она нашла неотправленное письмо, предназначавшееся ей. Письмо весьма польстило Энжеле, однако ничуть ее не тронуло… Всё о себе, о себе, о себе…
«Ты никогда не прочтешь этих строк. Я не спал несколько ночей… все время я слышу твой голос… каждый раз, когда я вижу машину, похожую на вашу…
каждый раз, когда кто-нибудь мне звонит… постоянно… это ты… это все ты… ты была всем в моей жизни в последние годы, и я не могу жить без тебя… Это так больно, как… я уверен, ты знаешь… только бы иметь возможность видеть тебя ежедневно… как я не понимал, какое это было счастье… знать, что я увижу тебя вечером, смогу тебя обнять… поцеловать… это уносило прочь любое из моих мучительных волнений… Мне никогда не преодолеть того, что произошло… Но я должен! А я пишу тебе письма, которые ты никогда не прочтешь… Я не сплю… постоянно думаю о тебе… что дальше… страх… ненависть… любовь… я так растерян… Мне нужно освободиться от этого состояния, но каждый наступающий момент ясности разрывается в клочки моими мыслями… твоим присутствием… ты одна… ты все и ничто для меня одновременно… я никогда не смогу тебя обнять… никогда не буду с тобой… и это так замечательно… но так болезненно… мечты, разорванные в клочья… жизнь, разорванная в клочья… Я не думаю, я только пишу… Мне нужно быть с тобой… Мне нужно уйти… Любовь все затопляет… Я никогда не дам тебе уйти…
Мне кажется, я слишком фиксируюсь на одном и том же… Наверняка это моя болезнь… мои эмоции овладевают мной и затравливают меня обратно в одну и ту же ловушку, которая мне так знакома… чувства – вот что разрушает меня. Нужно убить в себе чувства… Они слишком сильны, чтобы продолжить жить как ни в чем ни бывало… я уничтожу чувства… я не буду больше чувствовать… я не буду… я добьюсь… ничего больше, до победы… ничего…начиная с сего самого момента…»
– Этот щенок так ничему и не научился… Всё о себе, о себе, о себе… Главное, чтобы только, не дай бог, не самоубился. Всё, что в нем есть человеческого, он считает болезнью… – вздохнул Герберт, а сам подумал, что вот она, изнанка его холста, только, похоже, если продолжать так жить, то от холста не останется ничего, кроме изнанки. Просто не надо было связываться с этим пасмурным и по-своему очень страдающим человеком. Он неизбежно втянул и Герберта, и всех его домашних в эти свои страдания, в грязь, в удушливость склоки, да, да, именно в столь не свойственное Герберту склочное перепихивание угрозами.
Где же произошла ошибка? Почему дочь не слушала его и Эльзу, когда они предупреждали ее год назад? А может быть, не нужно относиться к жизни, как к парадному холсту? Довольно! Это отношение – тоже наверняка несносная ошибка какого-нибудь перевода Новейшего Завета. Люди должны ошибаться, иначе невозможно себе представить никакой жизни, никакого развития, никакого движения… Пускай вся жизнь протекает в узелках холстовой изнанки; боль так же необходима, как и наслаждение, подлость, благородство, злоба, доброта… Не нужно искать идеального, чистого, незапятнанного – это все дурная иллюзия, упрямая ошибка толкования… Не совершив оплошность, не покаешься, а не покаявшись, так и останешься с зависшим на всю жизнь неприступно-белым, а потому неизбежно чужим холстом.
Часть 2
Плоскость шара
Одержимость нашей Вселенной, помешанной на шарах, перетекает в периодически одолевающие человека мысли, чувства и желания, которые неприятны ему и вызывают у него беспокойство, но от которых он никак не может избавиться. Шары, шары, шары… Человеку кажется, что сам он – шар, что друзья его – бильярдные шары, голова – арбуз, судьба – вот-вот собирающийся лопнуть мыльный пузырь, который вопреки всем колдовствам поверхностного натяжения существует только благодаря неизбывному энтузиазму варителей мыла. Человеку кажется, что он живет на шаре и что скользкая поверхность этой одутловатости постоянно пытается сбросить его в бездну. Бездна не так уж и страшна. Ведь бездна – это нечто без дна, а в падении самое страшное не сам факт полета, а именно неизбежность встречи с дном. Так что слава вам, бездонные бездны! Бездонность есть явление положительное, к нему следует стремиться, как к победе в конкурсе, в котором всякий человек может принять участие, независимо от страны проживания, – кто продержится на шаре дольше всех! Прыгающие повсюду шары нарушают в нас неподкупную веру в плоскостопие как универсальное средство выживания, как надежду на отмазку от службы в армии, как сифилитическую правду разухабистой личной жизни тех, кто круглее шара может представить только шар, кто уже не верит ни во что надежное и не скатывающееся в жадные недра пугающей гравитации.
Гербет Адлер был специалистом балансировать на шарах. Он мог даже спать, спокойно покачиваясь на непослушной глади шаровидной изогнутости. Такова была особенность его земного жизнепроведения. Он хотел бы философствовать и писать, забывая о главных горестях прожорливого человеческого тела, он хотел бы парить в парном молоке низкой облачности или, на худой конец, устремляться в то же самое небо, как устремляются увесистые стволы направленных в вечность деревьев. Герберт был человеком, не очень приспособленным к тягучей рутине.
Ему было физически больно от необходимости ограничивать себя в потратах, но с другой стороны, он и представить себе не мог, чтобы так запросто позволить паскудной материальности дыхательно-пищеутыркивающего процесса полностью овладеть его страстностью. Изредка и с весьма перекошенным лицом Адлер закатывал рукава и штанины и погружался в подробно булькающее дерьмо бизнеса, откуда извлекал презренные монеты, словно бы отобранные для того, чтобы служить идолом послушности булочно-кротовому инстинкту: стырил-затырил, стырил-затырил, стырил… и так до конца времен, до погружения в роскошную усыпальницу фараонов, до облачения в маску Агамемнона, в портки Менелая, до ритуального прикрепления к бедрам кобуры Париса.
Если герои Гомера жили в условно-приподнятом эпическом мире, то Герберт Адлер проживал в безусловно приспущенном антиэпическом мире, в котором Афродита не уговаривает Елену любить Париса, а склоняет ее, грешную, к простой, как дуновение весеннего ветра, лесбийской любви. И сколько намотано предрассудков перед этим простым, как сожаление о прожитой вечности, делом? Люди любят богов небескорыстно. Отчего же ожидать чистоты и бескорыстности в отношении богов к ним? Что получил, то и оплатил… Что подарил, то и обесцветил в невынужденном ожидании своего акта слияния с ними, небоносными извергами, сладострастными мучителями античности, немытыми иконами Средневековья и суперзвонкими рок-какофониями современности…
Герберт Адлер проживал в антиэпическом мире, в котором страстного гомеровского мстителя Менелая величали минилаем, то есть очень негромким, субтильным лаем, переходящим в нервическое повизгивание, которое являет на свет забрехавшаяся сука, облеченная в специальный электрический ошейник, бьющий ее каждый раз, когда несчастная пытается проронить звук, но от боли она скулит пуще прежнего, от чего пунктуальный ошейник продолжает исправно ударять ее током… И так до бесконечности, до судорог, до собачьей эпилепсии, до вывороченного наизнанку небытия, в котором уже не полаешь, в котором все верхи стали одновременно низами и где акт лесбийской любви не воспринимается как нечто повседневное, а видится потусторонней глупостью копошащихся в испарениях бытия тел.