XXII. О СТАРЦЕ АССАСИНЕ[134]
Случилось также, что муж величайшей власти, нарицаемый Старцем ассасином, то есть повелевающим сидящими под небом[135], бывший источником благочестия и веры язычников, обратился к патриарху Иерусалимскому за книгой Евангелий, которая была ему послана вместе с толкователем. Встретив толкователя и Евангелие с пылом приняв, он отрядил одного мужа из своих, доброго и знатного, дабы взять у патриарха жрецов и левитов[136], от коих они могли бы сполна принять крещение и таинства веры: но его из засады убили городские храмовники — говорят, ради того, чтобы вера неверных не исчезла и не водворились единство и мир. Ведь ассасины, говорят, — первейшие наставники в языческой неверности и неверии. Старец же, известившись об этом коварстве, укротил дьявольской уздою первое побуждение набожности, и воздержался Господь совершить то, что казалось уже обещанным. Патриарх мог скорбеть об этом, мог и король, но отомстить не могли: патриарх не мог, так как Рим освобождает плененных в мошне[137] и собирает от всех стран[138]; король — так как мизинец их больше его самого[139].
Джоселин, епископ Солсберийский, так ответил сыну своему Реджинальду Батскому[140], избранному благодаря насилию, но не допущенному к посвящению архиепископом Кентерберийским и сетовавшему из-за этого: «Глупец, быстро лети к папе, смело и без колебаний, дай ему добрую оплеуху тяжелой мошной, и он покачнется, куда тебе угодно». Он отправился; один ударил, другой покачнулся; упал папа, поднялся епископ — и тотчас возвел ложь на Бога в начале всех своих посланий, ибо где следовало писать «кошеля милостью», он вывел «Божией милостью». Все, что хотел, сотворил[141].
Но будь госпожа и мать наша, Рим, тростью, в воде переломленной[142], — да не будет так, чтоб мы верили тому, что видим! Сходным образом, возможно, многие лгут в рассказах о господах храмовниках: спросим же их самих и поверим услышанному. Что они делают в Иерусалиме, не ведаю, — а с нами живут вполне невинно.
XXIII. О ПРОИСХОЖДЕНИИ ГОСПИТАЛЬЕРОВ[143]
Госпитальеры положили своему благочестию доброе начало, пособляя неимущим паломникам. Начали со смирением: казался их дом отменною любви обителью; гостей принимали с готовностью и, следуя учению учеников Господних, прилежно побуждали мимоидущих войти в странноприимный дом. Долго они были верны своим заповедям; щедро содержали гостей на свой кошт, не черпая из их кошелька; не бывало у больных такой нужды, чтобы они не удовлетворили ее своею заботой; выздоравливающим возвращали все их деньги. Благодаря такой славе многие мужи и жены даровали им свои имения и весьма многие там посвящали себя служению немощным и недужным.
Один знатный муж, что пришел послужить, привыкший, чтоб ему служили[144], когда однажды омывал ноги больному с гнусными язвами, чувствуя отвращение от их мерзкого запаха, без промедления выпил воду, в которой омыл их, дабы приучить свою утробу к тому, что ей противно.
Они прияли Господа в тихом ветре[145], но когда из-за стяжаний возросла у них алчность, порочная мачеха добродетелей, тут уж и вихорь, скалы сокрушающий, землетрясение и огонь. В силе этого огня они устремились к господину папе и святому сенату римской курии и возвратились, стяжав привилегии многими неправдами против Господа и помазанника Его[146]. На Латеранском соборе, созванном при папе Александре Третьем[147], все множество епископов, коих собрал помянутый папа, вместе с аббатами и клиром, насилу добились, даже лично присутствуя, выгадать для себя совсем немного в сравнении с привилегиями госпитальеров. В нашем присутствии те молчали, но по роспуске собора тотчас раскрыла свои морщинистые уста госпожа мошна — «хоть она не Амор, но вся покорилась ей Рома» [148] — и снова мы стали их добычей, ибо их привилегии были утверждены крепче прежнего. Забирают верх — не скажу кошели, но одежды; не скажу лица, но пожелания монахов — над нашим, клириков, одеянием и пожеланием. Они постоянно растут, а мы умаляемся[149]. Пропитание от алтаря сперва дано нам Богом[150], затем патриархами пожаловано. Мы не участвуем в наследии отцов; торговать нам не дозволено; мы можем просить подаяния, но стыд запрещает[151], уважение уклоняется, скромность сковывает волю. Итак, какое у нас содержание и откуда? когда почти все алтари — в распоряжении монахов, даже один алтарь на человека едва ли удовлетворит клириков, а ведь клириков куда больше, чем алтарей. Хотя монастырь — темница для клириков, и хотя добрый Иероним говорит: «Мне секира лежит при корне[152], если не принесу моего дара к алтарю»[153], они, изменив уговор, завладели средствами, коими мы живем, и мы должны платить им дань из нашего припаса, и сделался монастырь темницею монахов, где клириков можно держать по желанию монахов, пока не принесут своей дани к алтарю. Многими ухищрениями они вытесняют нас и отгоняют от церквей. Когда рыцари, владеющие правами патроната, впадают в нужду и ищут помощи от богатств храмовников или госпитальеров, им отвечают: «Да, у нас вдоволь средств помочь вам, но не позволено уделять из денег Храма или Госпиталя кому-либо, кроме братии; однако если вы захотите вступить в наше братство и принесете дому Господнему что-нибудь от своего имения, то освободитесь»[154]. Потому несчастные, коих отвсюду облегают путы, желая от них избавиться и думая, что у них нет ничего, с чем могли бы расстаться легче, нежели с церковными дарениями, охотно отдают его, чтобы освободиться. Такими — не скажу штуками, но шутками — монахи избегают симонии, дабы не заметил Господь, какими способами обогащаются их дома; племянники и сыновья рыцарей и — что кажется много тягостнее — многие достойные лица умирают без приходов.
134
135
136
137
140
142
143
146
147
148
150
153
154