— Гулять так гулять, — заключила она свое короткое раздумье и потянулась к бидончику.
— Ну, Домна, ну, гуляка-кулебяка! — восхищенно запел Коля, притопывая от удовольствия голыми пятками. — Был бы праздник, будет и бражник. Ты не скупись, ты наливай, баба-кавалерия.
На лавке сытно завозилась ребятня, балуясь тонко настроганной репой. Юрий-большун, сидевший возле чужого мальца, даже подтолкнул его локтем, приглашая в свой круг. Но тот от толчка испуганно съежился, совсем втянул голову в овчину.
— Юрасик, — попробовала вытянуть его оттуда мать, — яны хлопчыки добрыя, яны не злуюцца. Пагуляй з ими.
— Не-е… — только и отозвалось из мехового нутра.
Сграбастав в ладони остатки репы, двое старших спустились с лавки под стол и побежали к печке. Там они расстелили возле огня дерюжку, повалились и заворочались, завозились, теперь уже как сытые волчата возле своей теплой норы. А Санька, про которого забыли, проворно полез через стол к матери, забрался к ней на колени и стал расстегивать кофту. Он припал к груди уже зубастым ртом, рвал и урчал, сердясь, что там ничего нет. Домна, разговаривая с Колей, вслепую шлепнула Саньку по губам, и тот взвыл было, но страх потерять сладкую и без молока грудь оказался сильнее боли. Только всхлипнул раз-другой и затих, чего-то зачмокал.
— Наказание прямо, — поежилась Домна, не отрывая Саньку, налила из бидончика еще по рюмке. — Молока в титьках нету, так соси бражку, оглоед ты ненасытный.
— Дивуюсь я, — осмелев, заметила Марыся, — хлопец таки ужо…
— А, большой, — отмахнулась Домна. — Кровушку по капельке высасывает, так вот и тянет, ирод.
— Во и я кажу: нельга давать яму груди.
— А что давать? Что я ему в рот суну? Дуранды вместо сиськи? Зубёшки-то не берут еще ничего, хоть и третий годок… А-а, так-то ты, зубан! — шлепнула она его вторично и, оторвав от груди, подтолкнула к печке, на общую дерюжку.
Санька ткнулся в колени братьев, опять попробовал взреветь, но прежний страх потерять навсегда теплую грудь вернул ему благоразумие — пересилил обиду, издали заулыбался, захлопал в ладоши: а я, мол, ничего, я сыт и доволен, я совсем-совсем хороший! В двухгодовалом мальчонке уже просыпался мужичок.
Глядела Домна на своего двухгодовалого мужика, и зашлось вдруг сердце жалостью. Ясно предстал и тот, в самом пекле, мужик. Вырвалась из покусанной, тоже вроде обожженной груди довоенная попевка:
Домна не могла больше усидеть на лавке, вскочила и затопала, заплясала. Так, в стукоток, плясали и раньше по праздникам. Только больше было в избе народу, крепче была бражка, веселее наяривала вятка. Ах, вятка, четыре медных голоса! Домна и не заметила, как она у нее в руках оказалась, — верно, подхватила на лету со шкафа. Ноги одиноко топотали по полу, возле притихших ребятишек, вятка взрыкивала, взвизгивала в неумелых руках. Домна плясала. Не было ей дела до того, что никто не поддерживал ее, никто ей не подыгрывал. Она сама была и мужиком, и бабой. Лихо растягивала вятку, как растягивал ее под хорошее настроение Кузьма. Четыре голоса вразнобой хлюпали, шлепали ослабшими пружинами. Но Домне казалось — целый рой голосов кружит в избе и, как в лучшие времена, сплетается, свивается в развеселую песню. Она представляла, как шумно сейчас у них в избе, и не замечала слез, потеками сползавших по щекам. Гулять так гулять, как гуливал Кузя!..
Переезжая из старого Избишина, Кузьма Ряжин первым обосновался на всполье, у самой дороги. И так вышло, что дом его оказался здесь единственным, а остальная деревня как бы испуганно отшатнулась в другой конец. Вроде как прошиб со своей одвориной заскочивший поперек других Кузьма. Участки нарезались с расчетом на всех переселенцев — выходцев со дна разлившегося Рыбинского моря, а они ехали, ехали семь лесных километров, да не все доехали. В посадах образовалось немало трещин и разломов, словно деревню уже в самом изначалье крутила и корежила злая судьба. Многие намеренные шагомером дворища пустовали, многие избы оказались на отшибе. Еще не возродившись на новом месте, деревня распалась на островки, словно и здесь ее подножие било и размывало море; были островки большие, на добрый пяток дворищ, были и совсем крохотули, на одну неприкаянную одворину, как у Ряжиных, например.
Когда пришло время переезжать, Кузьма Ряжин, тогдашний бригадир, для почину первым встал на диком всполье; сколько Домна ни ревела, менять своего решения не захотел. Здесь любота, говорил, лес веселый перед глазами, да и прежнее унавоженное дворище сохранилось. Что верно, то верно: земля оказалась хорошая. Да ведь и у других неплохая. На этом месте когда-то была деревушка, вымерла, вымерзла, сошла на нет и заросла малинником и чернолесьем. Все же раскорчевка предстояла небольшая, что и определило место под новую деревню. Оставались не совсем еще заросшие поля, кое-где сохранились покосы; это и решило спор, переезжать ли за море, в чужую и тоже лесную деревушку, поднимать ли целиком деревню свою. Не хотелось им, как волкам, разбредаться по дальним лесам. Здесь все-таки было свое Забережье. Но в этом случае деревня оставалась за пятнадцатью километрами воды и семью километрами лесного бездорожья — как руководить таким колхозом? А протяните, отвечали избишинские заводилы, в деревню телефон, дорогу к берегу мы расширим и укрепим, колхоз не хуже прежнего будет. А прежний колхоз впереди первых в районе был, а бригадир Кузьма Ряжин и председатель Алексей Сулеев были первыми людьми в деревне, вот и спорь с ними. Несть числа подпавшим под затопление деревням, и все переселенцы как миленькие двинулись на левый берег; только одни избишинцы остались на правом. Зацепились за бывшую выморочную деревню Корчевье, настояли на своем. Но чтобы дело сделалось вернее, надо было не терять времени, побыстрее занимать место. Вот Кузьма Ряжин по выходе из леса на всполье и забил первые колышки, а на другом конце столь же спешно застолбился Алексей Сулеев. Почин был положен, деревня обозначена. Начали и другие столбиться, сразу с двух концов. Возле Кузьмы занял место Демьян-братан да еще двое из самых расторопных.