— Убить его надо!
Можно было не договаривать — кого убивать. Бабы аж отшатнулись от председательского стола, Алексеиха же встала, оперлась на кулаки, как, бывало, делал и сам Алексей, и без лишних слов велела:
— Ты вот что, Домна, ты попридержи язык. Отрежу, ежели чего. А вы, бабы, — уже потише добавила, — вы собирайтесь, кто помоложе. Двенадцать лесорубок надо, немало.
— Двенадцать… баб одних… не спамши, не жрамши… от дитёшек в лес тащить… — плачущим эхом отозвалось из всех углов, где сидели пришедшие на наряд.
Опять можно было не договаривать — кому ехать. Всем, исключая бабу Фиму, слепенькую помощницу Марьяши, горбатенькую Колину Харитониху да невест-сеголеток, у которых ни женихов, ни силенок… Но Алексеиха и тут внесла ясность:
— Невестушек ослобонили пока от леса. На окопы велят приберечь.
— Окопы… час от часу не легче… какие окопы?.. — было то же хлипкое позаугольное эхо ответом.
— Какие окопы, известно, — не стала распаляться Алексеиха. — Под Тихвин пошлют. Не иначе. В Череповце на шлюзах тоже копают, да там беженцев хватает. Нет, наших под Тихвин отправят.
Тихвин издавна считался разбойным городом. Если с Забережья туда уходили, то редко возвращались, — или на мазуриков наскакивали, или сами мазуриками становились. Может, Тихвин вовсе и не был плохим городом, может, он тут вовсе и ни при чем, но такая уж слава прошла. А раз слава, так есть и бесславье. Посылать туда девчонок — все равно что волку в зубы бросать. Один, другой вздох повторился по углам, освещенным слабым рассветом. Кашель лихоманкой прошелся по лавкам, занятым полушубками и ватными стеганками, под которыми едва угадывались женские фигуры. Коля-Кавалерия, дремавший верхом на стуле, встрепенулся и задергал непослушными руками, ища невидимый повод, а повод не находился, — руки бессильно упали на спинку стула. Аверкий, независимо покуривавший на другом стуле, поближе к председательше, хлопнул окурок об пол и принялся топтать и давить его непомерно большим сапогом; тут дело ясное: у Аверкия две дочки на выданье, которые, не уйди женихи на войну, осенью еще, наверно, и бабами стали бы. Что же, их отправлять?.. Только природная осторожность и удержала Аверкия от матюгов; кто их знает, районных начальников, могут и для стариков приискать занятие поближе к фронту… Аверкий лишь зубами скрежетнул. Зато Барбушихе опасаться не приходилось, зато их дочкам терять было нечего, — они-то и дали волю голосам:
— Девки? А кто рожать будет, если они пупы на окопах порвут? Баба Фима пускай рожает, если так! Харитонихе занарядите дитюшку, если такие умные! Или мне старые ноги корячить? — тут уже сама Барбушиха забегала по просторной довоенной конторе, заторкала пальцами в баб. — Или тебе, Алексеиха? Или тебе, Марьяша?
— Дело благое, не ори, — при этом совсем очнулся Коля и тем сбил Барбушиху. — Дело похвальное… едри вас кавалерия!
От великой обиды, что ее гнев притушили на самом жарком месте, Барбушиха вспыхнула заново. Коля плеснул водицей, но до жару не достал, разве что сбил верхний пепел. Уж ему-то, мерину седому, следовало знать: не кропи огонь божьей росой, толку не будет. Или хлещи ведрами, или сразу же отступись. А Коля ни то ни се, пырснул немного на Барбушиху — да и за цигарку взялся. А Барбушиха — не сырая осина, она сосна подсохшая, смоляная, она как полыхнет ему же в лицо: