Выбрать главу

— Коля, да Коля!

От тычка в загорбок Коля пошевелился, прохаркал:

— Ха… ха… едрит ее… Доедем, ништо. Лес уж. Ишь, потеплело-посинело.

Домну уже не в тепло — прямо в жар бросило: да ведь совсем с пенька съехала! От плохой кормежки, что ли? И стоило прийти к этой запретной мысли, как синяя еловая волна хлестко надвинулась, прошла через нее, взметнула напоследок мокрым опахалом — и вот она, сухая сосновая грива, чистый, звонкий лес. Даже дождь перестал, светлые окна в тучах проступили.

— Н-но, сотона-сотонушка, — нахлестывал Коля, приободрившись.

Оглянулась Домна, в последний раз мелькнула позади синяя наволочь — всё, отсинелось, отстоялось. Прозрачные зеленые облака кружили теперь вверху, и воздух был другой, зеленый. Там, в поднебесной выси, что-то ярилось, прорывалось, но так далеко, что не верилось: есть ли на самом-то деле? Кроны мачтовых сосен раскачивались, подвигались навстречу быстро бегущей телеге — облака, да и только! Не зимние, густо-синей окраски, а летние, с веселой прозеленью. Лес боронил людей, укрывал от непогоды. Меринок даже всхрапнул от удовольствия, и очередной крик Коли: «Н-но, сотона!» — вернулся ласковым эхом:

— Н-на-а… саа-на.

Стыдно было Домне за свою непотребную размягченность, она и сказала:

— Отощала я, Коля. Мерещится всякое…

Сквозь чистую прозелень опять накатилась синяя наволочь, и лицо Кузи проступило, синюшное, чужое. Домна даже ткнулась в полушубок Коли:

— Мерещится мне Кузя. Уж не случилось ли что?

— Эк ее! Что может случиться на войне?.. — задумался Коля. — На войне убить токо могут.

— Ну-тко ты, ворон щипаный! — поддала ему Домна в костлявую спину. — Ты говори, да не заговаривайсь! Ты зря-то не каркай!

Коля сообразил, что лишнего ляпнул.

Дальше, по закрайку бора, шла сырая луговина, поросшая островками нестарого березняка. Здесь уже третий год, как переселенцы заготавливали дрова. Во-первых, береза есть береза, лучшее дерево для печи, во-вторых, всеобщая эта рубка расширяла скупые здешние сенокосы; была и третья причина — жалость к вековому бору, о которой порубщики не хотели особо распространяться. Коля только вздохнул, выехав из теплого бора на сквозняки. Здесь уже не прикрывали их от мокрого ветра зеленые облака. Даже водянистый снег понесло. Колея пошла глубокая, в мягком торфу. Пришлось вылезти и брести за меринком. Коля быстро запыхался и отпустил вожжи. Меринок сам подвернул к нужному островку и остановился в нужном месте, на выезде к дороге.

— Вишь, не забыл, — похвалила Домна, словно был он с человеческим понятием.

Как и раньше по Шексне, так и здесь, по лесным покосам, каждая семья занимала свой островок, рубила здесь дрова, прибирала сучья и подчищала окраинный кустарник, чтоб не напирал он на сенокосы. Среди необозримых лесов были эти сенокосы, а лес все же не мог их заглушить, и сейчас островки чистого березняка картинно поднимались на серой осенней равнине. Где-то поблизости были и стога, но ни один не проглянул сквозь березняк, — ставили их с подветренной стороны, а они сейчас заехали с ветра. Домна хотела бы посмотреть тот один-единственный стожок, который успел наметать Кузя… Да нет, стожок тот дальше, уже на вскрайке болотистого луга. Оттуда, с сырого места, и начинали косить. Немного, правда, накосили… По стожку-другому поставили мужики, потом с котомками всей толпой ушли на станцию, и докашивали уже одни бабы. Домна помнила, как тяпала возле своего островка небитой косой. Вот и сенцо, верно, черное, со слезой пополам… Когда ближе подошла, и открылся он, ее последний стожок: несуразный, кособокий, приземистый. Косили каждая порознь, а метали с подмогой, да все равно не под силу было высоко поднимать большие навильники, крутили-лепили как могли. Не обидели ее мать-отец ростом, а все ж — не мужик. Невесело улыбнулась Домна: стожок-то какой брюхастый! Самое время ему разродиться, да только от чего, — бабы одни его сотворили.