Задиристо забренчал телефон. Евгений Захарович стиснул трубку, словно вражеское горло, чуть посомневавшись, оторвал от клавиш. И тотчас противным молоточком в ухо застучал голосок Трестсеева:
— Евгений? Приветствую! Что же ты, дружочек, с дисциплиной не дружишь? Услышал — прямо-таки не поверил. Человек — на таком ответственном этапе человек — и вдруг…
Евгений Захарович вспомнил сцену во дворе и, хмыкнув, опустил трубку на колени. Заинтересованно взглянул на часы, решил, что трех минут господину Трестсееву будет вполне достаточно. Пародируя людскую деловитость, секундная стрелка торопилась и вздрагивала, не выходя из положения «смирно». Он терпеливо ждал. Только после того как стрелка отплясала три круга, снова поднял трубку.
— Ведь положеньице, блин! Ты пойми, нам этот проспект на фиг не нужен. Но ведь заграница, блин! Пристает, спасу нет. Прямо забодала, на фиг!..
Евгений Захарович ошеломленно посмотрел на телефон и даже помассировал пальцами виски. Бред какой-то! Он снова послушал.
— … а что есть хитрость? Хитрость есть оружие слабого, старик, и ум слепого! Как говорится, хочешь глядеть вдаль, читай Шопенгауэра и отращивай нос, как у Сирано…
Это не походило ни на детину, ни на Трестсеева. Больно уж заковыристо, а, значит…
Убегая от нелепостей, Евгений Захарович испуганно положил трубку и ойкнул. Это письменный стол высунул язык-столешницу и двинул его по ребрам. Зеркальный глянец полировки взмутился, а прямо перед глазами, заходясь в смешливом кулдыхании, захохотала и заперекатывалась пузатая авторучка. Отчетливо было видно, как булькают и переливаются в ее стеклянном животике пузырчатые чернила. И совсем уж ни к месту протяжным журавлиным строем потянулся из коридора хор голосов. Вроде бы запевал Пашка, хотя быть этого, конечно, не могло. Но так или иначе — голос, очень похожий на Пашкин, печально выводил: «Как на тоненький ледок выпал девичий пушок. Эхма!.. Девичий пушок!..» Евгений Захарович похолодел. Вспомнилось старое, неизвестно где услышанное слово: «скызился». Раньше оно смешило, сейчас ему было не до смеха. Мир вокруг него именно СКЫЗИЛСЯ!
Вдобавок ко всему громко и пискляво кто-то заговорил за окном, делающим скрипучие попытки самостоятельно приоткрыться.
— … над городом оно еще ничего. Башка, правда, трещит от миазмов. И мухи какие-то кровянистые, злые. Пищеварение от них неважное — сплошные поносы…
— А ты на болото слетай. Там с кормами вольготнее.
— Может, оно и так, да ведь там под каждым кустом двустволка очкастая сторожит. Разве что еще на деревья не лезут.
Евгений Захарович повернул голову к окну и в немом изумлении приоткрыл рот. На пятнистом от помета карнизе сидел жирный, лоснящийся голубь, а напротив него, поджав под себя перепончатые лапы, расположился тощий утенок. Почти по-человечески почесав крылом спину, утенок губошлепо забубнил:
— А гадких сколько развелось! Куда ни плюнь, — всюду они. Но и тех бьют, не жалея.
— Что верно, то верно, — поддакнул голубь. — Бьют, кол им в глотку! Наслаждаются первоинстинктом… Мало на них ангин с энцефалитом. Грипп им надо придумать! Особенный какой-нибудь! Чтобы ни одна холера таблеточная спасти не могла, — он равнодушно стрельнул оранжевым глазом в сторону сидящего в кабинете человека.
— И ведь какую жизнь себе устроили! Мы на крышах да на морозе, а они у телевизоров. И ходить на своих двоих отвыкают. Колеса им подавай.
— Да это бы ладно, но ведь охотятся! Вот, что противно!
— Разве ж это охота? — голубь вздохнул. — Живодерня одна. Пачками вышибают из строя! А сколько подранков с сиротами!..
— Эй! — неуверенно позвал Евгений Захарович. — Может, хватит?
Голубь покосился на утенка.
— Ишь!.. Возражает чего-то!
Утенок согласно прищелкнул клювом и сердито завозился на своих поджатых лапах.
— Хватит ему… А чего хватит, и сам не знает. Перепугался, работничек! А вот зарубеж надувать — не пугается. Сказали писать — и пишет. Писатель!
— Они сейчас все писатели. Особенно по части диктантов, — подхватил голубь. — Пишут и пишут!.. Ни тебе хлебушка птичкам, ни ласки. Все свиньям скармливают, то бишь — опять для себя же. А нас, крылатых, — все больше из поджигов, да из рогаток. Одно слово — интеллигенты!
— Это точно. Вчера летел над киоском, — язвительно закрякал утенок, — и тоже одного интеллигента наблюдал. Возмущенно так стоит и вещает продавщице: «Не ну-ка возьми-ка, а нате-ка возьмите-ка». Сразу видно — эрудит…
— Что скажешь, — молодец!..
— Хватит! — гаркнул Евгений Захарович и врезал ладонью по столу. Так врезал, что подпрыгнул на месте пухлый проспект и испуганно замерла трепещущая авторучка. Евгений Захарович и сам себя испугался. Вдохнув поднявшуюся над столом пыль, громко чихнул. Пыли взметнулось еще больше, а птицы, оставив на карнизе парочку блеклых перьев, улетели.
Наваждение прошло. Трубка лежала на своем положенном месте, в дверь деликатно постукивали ботинком. А чуть погодя заглянула и Пашкина голова.
— С кем это ты так, гражданин начальник?
— Да… — неопределенно протянул Евгений Захарович. — Лоботрясов одних пугнул.
— Ты с этим поосторожней. А то там Костик бутербродом подавился. По всей комнате куски раскашлял.
— Скажи ему, что больше не буду.
— Да черт с ним, не помрет… Мы тут Юрику трансформатор в портфель сунули. Килограммов на восемь. Пойдешь глядеть, как он домой почапает?
— Не знаю…
— Ну, смотри, — Пашка исчез, дверь захлопнулась. Но ненадолго. Скрипнули половицы, и в кабинет развязной походкой вошел Трестсеев.
— Черт-те что с этими телефонами! Говорил, говорил, а, оказывается, не с тобой, а с какой-то бабенкой. И она, главное, тоже ничего понять не может. Объяснила, что мужу звонила. Ага, как же… — Трестсеев оглядел кабинет и снизил голос до заговорщицкого шепота.
— Рассказывают, ты с начальством тут споришь, к директору на днях рвался. Еле-еле Зиночка удержала, — заметив недоумение Евгения Захаровича, Трестсеев вскинул ладонь. — Знаем, знаем, не отпирайся! Слухами, как говорится, Москва полнится… Революцию хочешь поднять? Зря. Хотя понимаю. По-человечески понимаю. Откровенно говоря, мне самому эти церберы от политики — вот где! Я ведь уже давно статейками балуюсь. Проблемы ИТР, бригадные подряды… Неужели не читал? Странно… А в общем зажимают. Как и все передовое. Вечерами пыхтишь, фразочки формируешь, афоризмы разные, а все равно придираются. Вслух не говорят, но я-то понимаю — цензура. Хотя с другой стороны и они правы. Конформизм — штука опасная. Всякому позволить, — что же начнется? Ты как считаешь?
Евгений Захарович и сам не заметил, как у него успели остекленеть глаза. Так уж влиял на него этот Трестсеев. Беседовать с ним было равносильно пытке. Евгения Захаровича начинало клонить в сон после первых же фраз. Он и без того старался обезопасить себя и смотрел не в лицо, а в грудь Трестсееву. И все-таки глаза стекленели, в голове начинала твориться дремотная неразбериха.
— Конформизм? Что же… Во-первых, это еще один «изм». А, во-вторых, относиться к нему можно по-разному. Я лично считаю, что слово это интересное и многообещающее. Если в словарях оно присутствует, стало быть, не все еще потеряно.
— Разумно, — Трестсеев принял его слова, как должное. Одобрительно качнув головой, расположился в кресле, закинул одну элегантную брючину поверх другой — не менее элегантной.
— Не куришь в кабинете? Жаль… Хотя и правильно. Легкие — вещь хрупкая и от сердца близко. Я тут статейку одну читал. Не свою, конечно, свои-то я наизусть знаю, но в общем тоже неплохую. Хирург какой-то написал или англичанин, точно не помню…
Евгений Захарович опустил взор на часы. Секундная стрелка размеренно семенила по кругу. Выглядела она дьявольски самоуверенной и наверняка не сомневалась, что время, сколько его есть в мире, — все принадлежит ей одной.