– Итак, мессер Агостино, из вас хотят сделать священника? – осведомился он.
– Если будет угодно Богу, – спокойно ответил я, возможно, чересчур кратко.
– И если его голова хоть сколько-нибудь напоминает его лицо и телосложение, – томно проговорил кардинал-легат, – мы еще, возможно, увидим папу из рода Ангвиссола, мой Козимо.
Мой взгляд, должно быть, выдал изумление, вызванное этими словами.
– Вы ошибаетесь, ваше великолепие, – отозвался я. – Мне уготована монашеская жизнь.
– Монашеская! – воскликнул он как будто бы с ужасом, так, словно почувствовав неприятный запах. Он пожал плечами и капризно надул губы, снова прибегнув к своему шарику с благовониями. – Ну что же, и святые отцы, случалось, становились папами.
– Я иду в монастырь отшельнического ордена святого Августина, – снова поправил я его.
– Ах, – сказал Каро своим звучным голосом, – цель, к которой он стремится, совсем не Рим, а само небо, милорд.
– Тогда за каким дьяволом он находится в вашем доме, Фифанти? – спросил кардинал. – Не вы ли собираетесь учить его святости?
И все находившиеся за столом громко рассмеялись шутке, которую я не понял, так же как я отказывался понимать милорда кардинала.
Мессер Фифанти со своего места во главе стола бросил в мою сторону вопросительно-тревожный взгляд и снова помахал в воздухе руками в поисках ответа, который отразил бы эту ядовитую шутку. Но его предупредил мой кузен Козимо.
– Обучение скорее должно исходить от монны Джулианы, – сказал он и дерзко улыбнулся через стол супруге мессера Фифанти, отчего широкий лоб педагога собрался в сердитые складки.
– Конечно, конечно, – подтвердил кардинал, рассматривая ее сквозь полузакрытые веки. – Разве кто-нибудь может отказаться отправиться в рай, если она об этом попросит? – И он испустил глубокий вздох, в то время как она стала бранить его за дерзость. И хотя я не всегда понимал, о чем идет речь, словно они разговаривали на другом языке, я все-таки не мог не удивляться тому, что можно позволять себе такие вольности по отношению к прелату. Она обернулась ко мне, и взгляд ее прекрасных глаз озарил мою душу словно сиянием.
– Не слушайте их, мессер Агостино. Это нечестивые, скверные люди, – сказала она, – и если вы стремитесь к святости, то чем меньше вы будете с ними встречаться, тем лучше.
Я в этом нисколько не сомневался, однако у меня не хватало смелости в этом признаться, и мне было непонятно, почему они рассмеялись, слушая, как она их бранит таким серьезным тоном.
– Путь к святости усыпан терниями, – сказал кардинал, вздыхая.
– Вашей светлости, я полагаю, не раз об этом говорили, – сказал Каро, у которого был весьма острый язык для такого холеного и довольного жизнью человека.
– Я мог бы обнаружить это и сам, однако согласно жребию мне выпало на долю жить среди грешников, – ответил кардинал, охватывая взглядом и жестом собравшееся общество. – И я делаю, что могу, для того, чтобы их исправить. Non ignara mali, miseris succurrere disco[47].
– Для этого требуется храбрость особого рода, не так ли? – со смехом воскликнула маленькая Леокадия.
– О, что до этого, – отозвался Козимо, открывая в улыбке свои прекрасные зубы, – то есть даже пословица касательно храбрости священнослужителей. Она похожа на любовь женщины, которая, в свою очередь, напоминает воду в решете: только нальешь, а ее уж и нет!
Его взор задержался на Джулиане.
– Если решето – это вы, то можно ли винить женщин? – парировала она с ленивой дерзостью.
– Клянусь телом Христовым! – воскликнул кардинал и от души расхохотался, в то время как мой кузен сердито хмурился. – Это святая правда, а правда лучше всяких пословиц.
– Не нужно за столом говорить о покойниках, это плохая примета, – вставил Каро.
– А кто здесь говорит о покойниках, мессер Аннибале? – спросила Леокадия.
– А разве мессер кардинал не упомянул о правде? – спросил жестокий поэт.
– Вы насмешник, а это великий грех, – лениво отозвался кардинал. – Пишите себе стихи, а правду оставьте в покое.
– Согласен, при условии, что ваша милость будет придерживаться правды и не будет писать стихов. Предлагаю заключить этот договор в интересах человечества.
Это был меткий удар, и все покатились со смеху. Однако на мессера Гамбару это, по-видимому, не произвело ни малейшего впечатления. Я начал думать, что он очень приятный человек, отличающийся исключительной терпимостью.