— Ложь, господин монах? — вскричал я с такой яростью, что один из стражей положил руку мне на плечо.
Глаза-бусинки исчезли, а потом снова появились, в то время как он внимательно и равнодушно рассматривал меня.
— Твой грех, Агостино д'Ангвиссола — это самый гнусный грех, который только может изобрести и осуществить сатанинская жадность. Больше, чем любой другой грех, он закрывает двери милосердию. Такое же преступление, какое совершил в свое время Симон Маг, — и искупить его можно только пройдя через врата смерти. Ты вернешься в свою камеру, и когда дверь за тобою затворится, она затворится навсегда, до конца твоей жизни, и ты никогда уже не увидишь ни единого человека. Голод в жажда будут твоими палачами, медленно и неуклонно они лишат тебя жизни, которой ты не сумел как следует распорядиться. Ты останешься в этой камере без света, пищи и воды, пока не умрешь. Именно такое наказание несет тот, кто совершил подобное преступление.
Я не мог этому поверить. Я стоял перед ним все то время, пока он произносил эти лишенные всякого чувства слова. Наступила недолгая пауза, и снова он сделал этот широкий жест, поглаживая свой рот и обширный подбородок. Затем он продолжил:
— Это то, что касается тела. Но остается еще и душа. В своем бесконечном милосердии Святая Инквизиция желает, чтобы искупление греха наступило еще в этой жизни, дабы спасти тебя от пламени вечного ада. Поэтому Святая Инквизиция призывает тебя очистить свою душу, признавшись в своем грехе и раскаявшись в содеянии оного, прежде чем ты отойдешь в иной мир. Покайся, сын мой, спаси свою душу.
— Покаяться? — повторил я. — Покаяться в том, чего я не совершил, признать правдой ложь? Я изложил тебе истинную, правдивую историю того, что произошло на самом деле. Говорю тебе: нет во всем свете человека менее способного на святотатство, чем я. По своей натуре, по своему воспитанию я набожный и благочестивый человек. Кто-то возвел на меня напраслину, чтобы мне навредить. Вынося мне приговор, вы осуждаете невинного человека. Да будет так. Не могу сказать, чтобы мир казался мне настолько привлекательным, чтобы я не мог расстаться с ним без особых сожалений. Моя смерть будет на вашей совести, на совести этого несправедливого, чудовищного трибунала. Но избавьте себя по крайней мере от еще большего преступления, требуя, чтобы я признал эти клеветнические обвинения.
Крошечные глазки устремили на меня долгий непроницаемый взгляд. Наконец доминиканец заговорил медленно и торжественно, и в голосе его звучало почти что сожаление.
— Милосердные законы этого трибунала предоставляют тебе двадцать четыре часа на размышление. Я буду мелиться, сын мой, чтобы Божественное Провидение смягчило сердце, ожесточенное грехом, склонило бы тебя к раскаянию, к полному и свободному признанию своих преступлений. В противном случае наш долг нам ясен, и у нас есть способы добиться от человека признания. Подумай об этом, сын мой, избавь себя от ненужного страдания. Уведите его.
Я ничего ему не ответил и молча позволил фамильярам увести себя теми же самыми мрачными холодными коридорами назад, в камеру, в которой мне суждено было умереть.
Но прежде, чем это свершится, мне предстояло претерпеть страшные муки, пытки, более мучительные, чем голод и жажда, в том случае если я не соглашусь купить себе избавление, признавшись в возводимой на меня клевете. Меня приводила в ужас эта безумная затея спасти мою душу, осуществляемая тем самым способом, который служил верной ее погибели, — стремясь избавить меня от одного святотатства, меня беззастенчиво ввергали в другое.
Наверное, я в конце концов решился бы по истечении этих двадцати четырех часов на это. Благодарю Бога за то, что это испытание меня миновало. Ибо через три часа после моего возвращения в эту камеру снова явился мой тюремщик, положив конец моему мрачному унынию. На этот раз его сопровождали не только фамильяры, и сам инквизитор.
Он вкатился в сумрак этой темницы, в которую никогда не заглядывал солнечный свет, держа в руке пергамент, скрепленный огромной печатью, и знаком подозвал меня к себе.
— Ты можешь убедиться в том, — сказал он, — что пути Господни поистине неисповедимы и что правда в конце концов торжествует. Твоя невиновность установлена, поскольку сам Святой Отец нашел нужным вмешаться и спасти тебя. Вот твое освобождение. Ты волен выйти отсюда и направиться, куда тебе заблагорассудится. Эта булла относится к тебе. — И он протянул мне пергамент.
Мой ум метался в поисках объяснения, так же как человек мечется в густом тумане, пытаясь найти дорогу, спотыкаясь и останавливаясь на каждом шагу. Я взял пергамент и долго смотрел на него. Удостоверившись в его подлинности и в то же время недоумевая, каким образом папа оказался замешанным в этом деле, я сложил документ и засунул его себе за пояс.
Затем инквизитор махнул своей огромной рукой, указывая вниз: «Ite! » note 113 — и добавил — его рука, казалось, поднята специально для благословения: — Pax Domini sit tecum note 114.
— Et cum spiritu tuo note 115, — машинально ответил я, повернувшись прочь из этого ужасного места вслед за фамильярами, которые шли впереди, указывая мне путь.
Глава девятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Наверху, в блаженном сиянии солнечного света, от которого у меня заболели глаза, ибо я был лишен его целую неделю, я увидел Галеотто, который ожидал меня в пустой, лишенной всякой мебели комнате. Я не успел даже сообразить, что это он, а его огромные руки уже обхватили меня и прижали к себе с такой силой, что его латы едва не впились мне в грудь, вызвав мгновенное, сладостно-горькое воспоминание о другом человеке, таком же высоком, который прижимал меня к себе много лет тому назад и чьи доспехи причинили мне такую же боль, какую я испытывал сейчас, когда меня обнимал Галеотто.
Затем он отстранил меня на расстояние вытянутой руки и долго смотрел на меня. Я заметил предательскую влагу в его затуманенных глазах. Он буркнул что-то фамильярам, взял меня под руку, повлек за собой по длинным коридорам, минуя разные двери, и вывел наконец на оживленные улицы Рима.
Мы шли молча, улицами и переулками, которые, должно быть, были ему хорошо известны, но в которых я, несомненно, заблудился бы, и наконец очутились перед отличной таверной — Osteria Del Sole note 116, что возле башни Ноны.
Там в конюшне находилась его лошадь, и слуга провел нас наверх, в комнату, которую он нанял.
Как я был не прав, думал я, заявляя инквизитору, что не испытываю сожаления, расставаясь с этим миром. Какая это была неблагодарность с моей стороны, принимая во внимание, что был на свете этот преданный мне человек, который любил меня в память о моем отце! А разве не было на свете Бьянки, которая, несомненно, — если только ее последнее восклицание, исторгнутое мукой, заключало в себе правду — любила меня ради меня самого?
Какая сладостная перемена произошла в моей судьбе — теперь, когда я удобно сидел в кресле возле окна, наслаждаясь поистине приятнейшим моментом в моей жизни, и когда мрачные тени смерти, сгустившиеся над моей головой, так внезапно рассеялись.
Вокруг хлопотали слуги, расставляя на столе изысканные яства, заказанные Галеотто, огромные корзины сочных фруктов, кувшины с красным вином из Апулии; и вскорости мы сели за стол. Чтобы воздать всему этому должное.
Но прежде чем приступить к еде, я спросил Галеотто, с помощью какого чуда ему удалось добиться моего спасения; какие магические силы способствовали тому, что даже сама Святая Инквизиция растворила свои двери по его повелению. Взглянув на лакеев, которые нам прислуживали, он велел мне заняться едой, сказав, что поговорим мы потом. При этих словах я почувствовал такой зверский голод, что немедленно и со всей охотой повиновался его приказанию и набросился на еду, так что, начиная с бульона и кончая фруктами, мы были заняты исключительно поглощением пищи и не сказали ни слова.