В тот вечер на заседании чуть было не решили отказаться от забастовки. Это предложение выдвинул рабочий по имени Лефас. Приземистый, лысый, с мясистым носом на худом лице, он казался до смешного уродливым, но это впечатление несколько сглаживал его низкий и звучный голос. Когда Лефас выступал, он не смотрел на своих слушателей, но не сводил глаз с какой-нибудь бумажки, которую обычно крутил в руках.
Лефаса избрали в комитет вскоре после его возвращения из ссылки. Он сразу обрушился на левых членов комитета, обвиняя их в отсутствии политической зрелости и догматизме. После поражения в гражданской войне усталость и разочарование сменили его прежний энтузиазм. Но не один он был так настроен, многие борцы Сопротивления переживали теперь тот же кризис. Не понимая, что критика догматизма и культа личности свидетельствует о подъеме и зрелости всемирного рабочего движения, Лефас по-прежнему брюзжал, вспоминая старые ошибки. Он знал, что шахтеры, члены партии, осуждали ликвидацию партийных организаций, и обычно, когда при нем заходил об этом разговор, он смеялся с удовлетворением или негодующе восклицал: «Из-за нашей ограниченности мы беспрерывно совершаем те же самые ошибки». В кофейне он сидел всегда за крайним столиком, и его низкий, звучный голос заглушал даже крики споривших преферансистов «Как, брат, случилось, что те люди, по милости которых мы докатились до теперешнего положения, меняют нынче свои убеждения?» – вещал он. Мишенью для его нападок бывал обычно не столько Старик, сколько Кацабас, которому он насмешливо говорил: «Решил Манольос переодеться спозаранку, да натянул рубаху наизнанку».
Лефас с самого начала возражал против идеи боевого выступления. Он полагал, что правительство пустит в ход все средства, чтобы сорвать забастовку, и в результате нарушится единство и выиграют обанкротившиеся «незиды». Старик же, напротив, утверждал, что при ситуации сложившейся на шахте Фармакиса, отказ от забастовки явится предательством по отношению к рабочим.
«Единство бесполезно и даже вредно, – глухим голосом говорил спокойно Старик, – когда ведет к недопустимым и позорным компромиссам. Не объявить забастовку при создавшихся обстоятельствах – это трусость, предательство. Я знаю, против нас будут использованы все средства. Но и мы в крайнем случае забаррикадируемся внизу, в забоях. Если не примут наших требований, только мертвыми извлекут нас оттуда».
Пока готовились к забастовке, Лефас не выдвигал никаких возражений. Даже в кофейне воздерживался от ядовитых замечаний. Казалось, доводы Старика окончательно убедили его. Он с головой ушел в работу, писал статьи, печатал прокламации, ходил вместе с другими шахтерами к министру и впервые за долгое время распил как-то вечером с Кацабасом бутылочку узо. Придя на шахту к концу второй смены, Лефас услышал трагическую весть.
Вечернее заседание комиссии началось в половине десятого. К одиннадцати часам еще не было принято никакого решения. Лефас держал речь целый час, скручивая и раскручивая папиросную бумажку. Обещания министра ou рассматривал как некоторую победу и требовал, чтобы отложили забастовку. Двух консервативно настроенных членов комиссии убедили его аргументы, и они готовы были поддержать его у одного из них на протяжении всего заседания перед глазами стоял мертвый Старик – страшный труп, который он видел на складе. Он даже испуганно заметил:
– Мне кажется, нам следует немного охладить свои пыл ведь они намереваются расправиться со всеми.
Хмурый Кацабас сидел согнувшись, по привычке упираясь локтями в колени. В третий раз он повторил, что не доверяет обещаниям министра.
– Однако кое-что они дают, – перебил его Лефас. – Мы выждем, потом снова атакуем министерство, а там посмотрим. Следует помнить, что мы не вправе легкомысленно рисковать тем немногим, что нам удалось отстоять после хаоса гражданской войны. Разве можно требовать от всех политической сознательности? Решил Манольос переодеться спозаранку, да натянул рубаху наизнанку, – насмешливо прибавил он.