Вот сани у одних завалились, лошади заметались в постромках. Огромный детина на коленях посреди мостовой. Лицо багровое, в слезах.
— Пр-ринят в стр-рой… войска императорского величества!
Хорошо у него на душе. И горько тоже, и смутно. Поет веселое:
Девки тоже веселы, тоже пьяны. Одна, в кашемировой широкой шали, размахивает платком и поет:
Проехали что пролетели, оставив после себя какой-то отчаянный, опасный угар. Казачата бегут, дыша тем заразительным угаром.
Бежали они, держа наперевес пик багры, которыми дергают сено из стога, гнали двух мальчишек. Оба простоволосы, один сивый, другой чернявый. Шапки у них зажаты в одной руке, в другой заледеневший конский катыш. Добежали до Габдуллы:
— Чего стоишь? Вздуют!..
И, сам не зная почему, побежал Габдулла с ним. Казачата кричали: — Мужика хватай, жги!
— Меня, — на бегу хохотнул сивый парнишка. И, развернувшись, остро метнул катышем.
Бежавший первым казачонок ухнул, ругнулся и отстал.
— А, так тебе! Куд-да? Вон ворота…
Добежали до низеньких косых ворот, тут вышел парень в коротком замасленном ватнике. Гикнув, полегоньку, понарошке побежал за казачатами. Сивый закричал во все горло:
— Ребя, погнали… погнали, говорю!
Габдулла не побежал. Чернявый надел шапку и сказал:
— Ну и я не побегу. — И закричал сивому: — Санька, не надо!
Санька вернулся, смеясь замахнулся на ребят шапкой:
— Струсили! А чо бояться, когда Минька с нами? За Миньку, если надо, все деповские. — Надев шапку, все еще горячий, стал шутя задирать чернявого: — Ты чего не бежал, Ицик?
— Я вспомнил, сегодня суббота. А если бы, например, четверг…
— Эх ты, после дождичка в четверг! Слыхали, что кричал Клыков? Мужика, говорит, бей. Ну и жида, само собой. Ицик, ты жид?
— Жид, — весело подтвердил Ицик. — Но пусть они знают: мой дядя в Оренбурге казенный раввин.
— Ка-зенный! Казаки, они казенней твоего дяди.
Габдулле понравилось встречаться с мальчиками, видеть незнакомую, чужую жизнь. Чужую, но вместе с тем и не совсем чужую, потому что суть ее то же, что и твоя жизнь, которую до сих пор ты считал единственной, ни на чью не похожей, да и не мыслилась какая-то иная.
Ицхак был очень смешной. Он мечтал стать приказчиком, как его покойный отец. Днем он торговал бы в лавке, а вечером обедал и обязательно выпивал бы рюмку водки. Каждый раз! Была еще мечта жениться. Он говорил:
— Вы слышите, как поет моя мама? Она рада, потому что я поклялся, что женюсь.
Тетя Сима была красильщицей, а красить ткани носят только бедные, так что только бедные горожане хорошо знали беду тети Симы: оба ее старших сына были холосты.
— Беда моя, они холосты! — отчаивалась красильщица. — Почему? Так я вам скажу: Яша в ссылке, а Мотю сошлют скоро. Вы не знаете? Так я вам скажу: Мотя тоже студент.
Ицхак не собирался быть студентом, а собирался жениться. Вот только дождется дня бармицве, когда ему исполнится тринадцать. Жених! А когда выходит играть, за ним выскакивает мама и обязательно застегивает ему пуговицы на пальто. А если пуговицы застегнуты, она ему шапку поправит, хотя шапка надета хорошо.
В деревне Габдулла и не слыхал про коньки, а тут заимел настоящие, с лапками, по названию «Нурмис», купленные дядей Галиаскаром. Но он, как и друзья его, катался на деревянных колодках с железными подрезами, которые делал им брат Саньки — Дмитрий. Они катались на тротуарах, на мостовой, обгоняя друг друга, цепляясь за извозчичьи сани. А когда становилось темно, шли к решеткам городского сада: там гимназисты, приказчики, молодые корнеты и чиновники, и барышни тоже, катались при свете газовых фонарей под музыку казачьего оркестра. В буфете они пили чай и ели сладости, эти счастливчики. Но зато не ездили они за извозчичьими санками и не были приятно сечены колким морозным ветром. А летом не пускали бумажных змеев. А у мальчиков — и простой «монах», и расписанные красками, с различными трещотками и лебедками, широкие, тяжелые змеи! Бежишь что есть силы, чувствуя, как все звонче натягивается в твоей руке суровая нитка, а там стоишь и только потравливаешь нитку и щуришься в небо — в глубокой синеве еле видимой птицей реет твой змей.
А игра в бабки, в чижика или в городки! И просто когда лежишь на чьей-нибудь крыше, и вдруг набат пожарного колокола, и Санька крикнет: «Стервы горят!» — скатится кубарем вниз и помчится на звон колокола, туда, где клубится багрово-темный дым и слышатся вопли: стало быть, горит публичный дом. Так как заведения эти горели часто, а Санька не пропускал ни одного пожара, у него скопилось порядочно-таки коробок с пудрой и флаконов с духами, обгоревших, перемазанных в саже, с отколотыми уголками.