…Застыли в ожидании чего-то. Смолкли. Только птицы и слышны были. По траве внизу бегали нарядные чибисы. И тут три женщины, отошедшие в сторонку, вдруг запели: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и тем, кто в гробницах, жизнь даровав!» — и двинулись вокруг кладбища. Все молча слушали. Обход и песнь окончились, и тогда уже потекли напитки и речи. Голоса и смех раздавались над тысячелетним холмом. Все друг друга окликали, зазывали «к себе», похлопывали по плечам, наполняли стопки, стаканчики. Троюродные, двоюродные, бабки, деды, тетки, сестры, братья, мужья, жены, даже просто соседи — все здесь были родней. Я на многих табличках видел свою фамилию. Или фамилию мужа тетки Марии, Виктора Данилкина, сидевшего на скамейке в белой рубашке, темном пиджаке, темных брюках — одна брючина подвернута выше колена. На пиджаке не красовалось наград, но все и так знали, что они у него есть, и поздравляли. В этом году Радуница совпала с Девятым мая. Налетал теплый ветер, белый пух вокруг лысины Данилкина шевелился, он щурил синие глаза, слегка морщил нос, и я в этот момент с удивлением обнаружил несомненное сходство бывшего пулеметчика, совхозного шофера полуторки, запойного рыбака и Иоганна Баха, каким он запечатлен Элиасом Хусманном: такой же обширный и высокий лоб, выпуклая нижняя губа, крупный нос и даже то же сердитое выражение. Я уже не спускал глаз с него. Данилкин попал на фронт семнадцатилетним, участвовал в наступлении на Оршу, шел вместе с другими на бетонные надолбы немецкой обороны и продержался до Кенигсберга. Там ему осколком отрубило ногу.
Странные сближения и ассоциации бывают.
Я ничего не сказал старому солдату об этом. Но с тех пор смотрю на портрет Баха с особым чувством. Жаль, что я не музыкант. Обнаруженная связь вдохновляла бы меня.
Впрочем, любой музыкант и так состоит в таинственном родстве со всеми, причастными к этому роду созерцания.
«Истоки музыки далеки. Она рождается в пространстве, корни ее в Великом едином».
Побывал в городе, прошелся над разлившимся Днепром, по улицам, вдоль крепостных стен, заборов в оврагах с цветущими садами. Молодая зелень поблескивает, как чистые волосы. Корона куполов собора сияет. Когда я уезжал, лежал снег. И вот другое измерение: весна. А мы, думал я, шагая по булыжникам Тимирязевской, зачем-то еще пожираем огненные напитки… Думал с похмельной горечью. В деревне картошку сажали, праздновали Девятое мая.
Зашел в музыкальный магазин, поглазел на обложки дисков, купил Испанскую рапсодию и «Болеро» Равеля, Третью симфонию Брамса, Седьмую симфонию Брукнера.
Нет, город дисциплинирует. Здесь возвращается желание писать, изобретать что-то. Тебя раздражают, возбуждают, злят звуки, женщины, афиши.
Но в деревню я вернулся, вдохнул печной воздух избы, зажег дрова и сказал себе: «Дома».
Курить бросил давно, а не удержался, купил пару сигарилл «Dunhill».
И вот уселся в старое кресло, чиркнул спичкой и погрузился в «Болеро», восходящее кольцами, томительно и нескончаемо. В этой музыке сокрыт какой-то угар, что-то дикое и беспощадное, рядящееся в изящные одежды. Наверное, испанцы всех иных народов нам ближе. И Рыцарь печального образа на другом витке — наш князь Мышкин. Что же в нем дикого, можно спросить. В нем-то как раз скорее диковинное. Дикое — в Рогожине, его двойнике.
Впрочем, пожалуй, испанцы более восточные, чем мы. По крайней мере, такое впечатление возникает от «Болеро». Но и есть в нем что-то неуловимо русское. Ненароком мне даже припоминается известная картина Семирадского «Похороны знатного русса», навеянная записками Ибн-Фадлана, совершившего путешествие на Волгу.
В доме сумеречно. Рдеет только стена напротив печи. Ветер выдул все тепло из избы за день, неугомонный, напористый, как музыка Равеля.
И теперь я печь топлю. Солнце еще освещает сад, и курчавые ветви слив, выбеленные стволы, лужайка рдеют тоже, но как-то иначе. Так и подмывает сказать: духовно. Но это нелогично. В печи то же самое солнце.
Оперу не любил никогда. Но решил по совету друзей послушать «Дидону и Энея» Пёрселла, наткнувшись на русский вариант; да к тому же было и либретто. Музыке не нужен перевод, как и хорам, а вот ариям — необходим. И я следил по либретто… временами, правда, теряя нить: музыка увлекала куда-то в сторону, светлая, гимническая. Но ведь в основе трагедия: несчастная любовь Дидоны к залетному гостю Энею. Боги ему велят плыть дальше, основывать Рим. И Дидона, царица Карфагена, бросается в море.