Вот Тойнби и писал в «Постижении истории» о чем-то подобном. Он рассказывал о полинезийцах, которые нашли в себе мужество и отвагу, преисполнились великой энергии и двинулись по волнам Тихого океана. И они его покорили. Но океан приготовил им ловушку: райские острова. Здесь мореплаватели задержались на отдых — и остались навечно, как спутники Одиссея на острове лотофагов, поевшие лотоса и забывшие свой путь.
И огонь цивилизации угас в умах и сердцах этих людей, остались лишь едва теплящиеся угольки. И когда явились западные мореходы и принялись истреблять островитян, как пионеры прерий — бизонов, те не смогли дать достойный отпор.
Писать или просто созерцать? Созерцать, нашептывает мне огонь в печке. И я оставляю перо и бумагу.
Но все-таки считать все сбывшимся нелепо. И отождествлять деревню с садом. С тем садом, о котором пишут поэты, о котором поют на разные голоса музыканты. Еще перед отправкой сюда я вооружился музыкальным справочником, чтобы тут же получать минимальную информацию о том или ином композиторе, и успел прочитать о Софье Губайдулиной, живущей в Германии, о ее пьесе для арфы, флейты и виолончели «Сад радости и печали». Мне еще не приходилось слышать музыку Губайдулиной. Но заочно я ее уже полюбил. И особенно эту вещь для трех инструментов. Арфа, флейта и виолончель — что может быть лучше. Я воображал лунный звук арфы, медоточивую флейту и печальную виолончель.
Название этой пьесы сразу сделало меня поклонником татарского композитора.
Арфа, флейта и виолончель, дремавшие с детства, мгновенно отозвались во мне.
Давным-давно мы жили на краю города, у пустоши с оврагами и перелесками. Мои родители работали в исправительно-трудовой колонии, находившейся здесь же, за колючей проволокой и ограждениями с двумя вышками по углам. По ночам там светили прожекторы, днем хлопали дверцы машин и лаяли овчарки. За мной следила соседка. Но однажды она отлучилась, и я тут же воспользовался этим и улизнул, спустился с крыльца и пошел по грунтовой дороге.
Обнаружили меня в питомнике. Это был колхозный сад.
И порой этот сад является очень ярко. Кажется, что это август, пыль на дороге, пахнет нагретой солнцем пижмой. А в тени уже довольно прохладно. Всюду причудливо вылепленные стволы яблонь. Виден край сада, дальше зеленый провал оврага. Листва, кое-где с желтизной, блестит в небе.
И этот эпизод исполнен для меня архетипического смысла и света.
Движение началось именно тогда, подумал я, впервые услышав от родителей об этом случае.
Арфа, флейта и виолончель запели в тот день, догадываюсь я теперь, сидя в новоявленной музыкальной палате перед окном, за которым открываются сизые дали, — сквозь ветви они видны, облака и холмы, среди которых прячется и знаменитое Флёново княгини Тенишевой, где бывали Рерих, Коровин, Стравинский, писавший как раз тогда «Весну священную». И на эскизах Рериха к балету можно узнать эти крутые холмы.
Отец рассказывал, что ходил во Флёново в школу, портфеля у него, конечно, не было, тетрадки и учебники за пазухой, ручка с чернильницей в кармане, кусок хлеба в другом, а вместо промокашек черепица, все ребята сбивали ее с господских построек — хорошо всасывала чернила. И мне кажется, что учился он в те времена, когда там всем заправляла княгиня, устраивала концерты под открытым небом, обучала деревенских старинным ремеслам, нетипичная помещица. Но все не так, отец пошел учиться перед самой войной, а доучивался уже после освобождения.
Жаль, что у меня нет с собой «Весны священной», подумал я и тут же с улыбкой оглянулся на окно, за которым набирался сил каждый день, каждый час старый сад — в пении проводов, посвисте птиц и задумчивом гудении печной трубы.
Дом плывет в утреннем весеннем тумане, в апрельских обнаженных полях, и всюду поют жаворонки. Пришествие весны. Ясно, почему язычники священнодействовали в это время. И сама весна — космическое священнодействие. Таяние снегов, обнажение земли, первые зеленые ростки, желтые цветы, устремленные к своей цели караваны гусей, небольшие компании аистов, одинокие цапли, полчища скворцов. Пение земли, ее запахи, теплое веяние…
Как плоска и тягостна была бы жизнь без чувства священного.