Длительный процесс ведет одновременно к утверждению психического и сексуального, к утверждению «другой сцены» фантазма и бессознательного, и одновременно к энергии, которая должна при этом производиться; эта психическая энергия является лишь прямым эффектом сценической галлюцинации подавления, она галлюцинируется в качестве сексуальной субстанции, а затем будет подвергнута метафоризации и метонимизации в соответствии с топическим, экономическим и прочими инстанциями, в соответствии с модальностями вторичного, третичного и т.д. подавления – таково восхитительное здание психоанализа, самая прекрасная галлюцинация внутреннего мира, как сказал бы Ницше. Какой необыкновенной эффективностью обладает эта модель энергетической и сценической симуляции – какая необыкновенная теоретическая психодрама представлена в этой постановке psyche, в этом образе секса как инстанции, как вечной реальности (так же, как в других теориях гипостазировано производство как родовое измерение или движущая энергия). Неважно, что именно несет расходы за постановку: экономика, биология или психика, неважно, обращаемся ли мы к «сцене» или «к другой сцене»: важен сценарий, мы должны усомниться во всем психоанализе, как в модели симуляции.
В этом производстве любой ценой, в этом современном таинстве секса заключается такой терроризм, такая стратегия уничтожения, что кажется непонятным, почему бы, если только не ради красоты парадокса, не увидеть здесь подавления. Или, может быть, дело в том, что этот термин недостаточно выразителен. Фуко не хочет говорить о подавлении, но что же еще такое эта медленно развивающаяся и грубая ментальная инфекция секса, с которым в прошлом могла сравниться только инфекция души (см. у Ницше – инфекция секса, это, впрочем, только историческое и ментальное возвращение инфекции души под знаком материалистического второго пришествия).
По правде говоря, спорить о словах бесполезно. Можно сказать, предписание говорить о сексе – первично, а подавление – просто обходной маневр (вполне согласен, но тогда труд и эксплуатация – тоже не более чем обходной маневр и алиби других, более фундаментальных вещей); или: вытеснение – первично, а дискурс о сексе – только более современный его вариант («репрессивная десублимация»). По существу, обе гипотезы мало что меняют. В первой гипотезе (принадлежащей Фуко) главная проблема состоит в том, что если где-то и существовало подавление или, по крайней мере, эффект подавления (а этого нельзя оспаривать), то объяснить его невозможно. Почему воображаемое подавления необходимо для того, чтобы сохранить равновесие разным видам власти, если они живут за счет индукции, производства и вымогательства дискурса? Напротив, становится более понятным, почему дискурс, метаустойчивая система, следует за подавлением, которое не что иное, как неустойчивая система власти.
Если секс существует только как сказанное, выраженное в дискурсе, как признание, то что же существовало до того, как о нем заговорили? Какой разрыв создает этот дискурс о сексе и в отношении чего? Понятно, какие новые виды власти группируются вокруг него, но какая перипетия власти его порождает? Что он нейтрализует, что он улаживает, что завершает[8] (а иначе, кто может претендовать на то, чтобы покончить с ним, как говорится на с. 213), «освободиться от инстанций секса»?). С какой бы стороны мы ни посмотрели на это, «заставить секс что-то означать» – не такое уж невинное предприятие, власть от чего-то отталкивается (в противном случае не было бы даже тех форм сопротивления, которые мы обнаруживаем на с. 127), она что-то исключает, разделяет, отрицает, чтобы у нее появилась возможность приступить к «производству реального», производить реальность. Только исходя из этого, можно понять новую – катастрофическую на этот раз – перипетию власти, заключающуюся в том, что ей не удается больше производить реальность, воспроизводить себя в качестве реального, открывать новые пространства принципу реальности, что она впадает в гиперреальность и улетучивается, а это – конец власти, конец стратегии реального.
8
Согласно Фуко, этот разрыв кладет конец «телу и его удовольствиям», невинности либертинажа, ars erotica (откуда у нас сохранились некоторые слова: соблазн, очарование, чувственность, наслаждение, само «удовольствие», сладострастие, о котором мы больше не осмеливаемся говорить, – слова, которые ни сексу, ни психоанализу не удалось ни присвоить себе, ни дискредитировать их в своем дискурсе). Я думаю, что этот разрыв кладет конец чему-то более радикальному, тому положению вещей, при котором не только секс и желание, но и тело, и удовольствие не определяются как таковые, подобно тому как дискурс производства кладет конец режиму, в котором не существует не только меновой, но и потребительской стоимости. Потребительская стоимость – это последнее алиби как в сексе, так и в производстве. И боюсь, что у Фуко «удовольствия» еще противопоставляются «меновой стоимости сексуального» только в той мере, в какой они представляют потребительскую стоимость тела (англ.).