- Лет сорок, не больше. Мы получили его весной сорок… четвёртого… Да, в сорок четвёртом, кажется, в марте.
Весна 1944-го… Я стою на крылечке нашей коммунальной избы. Солнышко пригревает, снег подтаивает, и я жмурюсь в тёплых лучах… Мне 15 лет. От калитки идёт мама, её ноги скользят, и оттого кажется, что она идёт долго. Она плачет, похоже, несёт свои слезы издали, и вот донесла их до дому. Мама силится что-то сказать, протягивая мне какой-то рулон с уже надорванной упаковкой… - Вот!… - слёзы безвольно текут по её пергаментным щекам. Я разворачиваю упругий свёрток и вижу… лицо брата. Он не очень похож, но я узнаю безошибочно – этот капитан в зеленой гимнастерке, при орденах, - мой брат! Мама понемногу успокаивается и рассказывает. Утром, пока я спал, принесли извещение. На почте, куда она зашла после работы, ей выдали бандероль. С фронта. Я удивился: ведь с фронта могут приходить только треугольники писем или похоронки… Но всё было правильно: обратный адрес – полевая почта. В письме, пришедшем вслед за бандеролью, брат писал, что у них затишье, и один художник пишет с него портрет. Это солдат на излечении после ранения и потому у него, у солдата, много свободного времени. Отец нашёл где-то на работе старую рамку, и, пока я был в школе, вставил в неё портрет. Рамка оказалась несколько маловатой, и отец отрезал ножницами часть холста. Я не раз буду сокрушаться об этом: на оттяпанном куске была подпись художника и дата. Дату я забыл начисто, а фамилию художника запомнил ещё раньше – «Серов»… Долго потом я гадал про знаменитого в те годы художника-однофамильца: чем чёрт не шутит, - не сам ли он в молодости оказался на войне. Вряд ли это был он, понял я позже, когда мало-мальски стал интересоваться живописью, автор портрета был скромным живописцем. В тёмном простенке между окнами нашей комнатушки, как раз, словно на заказ, хватило места повесить портрет. Прямо над столом.
- Не могу отделаться от мысли, - сказал Сазонов, вглядываясь в лицо брата, - кого-то он мне напоминает.
- Ну, уж - ну, уж!… писано во время войны, вам тогда и лет-то было всего ничего.
- И всё-таки… Вы ведь говорите, что полного сходства нет…
- Так-то оно так… Впрочем…
Сазонов ещё что-то говорил, я слушал рассеянно, я вспомнил утро одного из будничных военных дней. 1944 год… Дом наш, старинный, деревянный стоял на тихой улочке… Он был построен не без кокетства, второй высокий этаж венчала островерхая угловая башенка, с чешуей резных плошек. Такое покрытие я потом видел в Кижах. Шпиль на башенке напоминал о кованом флюгере, некогда украшавшем здание. Резные перила крыльца вели к давно заколоченному парадному входу. И - по обеим сторонам приметливые стрельчатые окна в гнутых деревянных переплетениях в стиле модерн начала века. Такие дома потом часто встречали меня и на других улицах старого Екатеринбурга. Обычное дело – состоятельные купцы или промышленники строились по схожим проектам. Типичный для состоятельного екатеринбуржца дом слагался из трёх уральских стихий: железа, камня и дерева. Каменный фундамент, деревянный корпус и декоративная, кованым или литым железом, отделка: вершицы, балконы, ворота, ограда. Наш был скромный, без всех этих излишеств. При доме имелась кухня с каменной плитой в углу, - моя вражина, она всегда дымила и никогда не растапливалась с первого раза. Похоже, из-за этой вредности до нас печкой вообще не пользовались. В подполе, разделённом на отсеки, соседи хранили овощи и картошку. Всё это они выбрали довольно быстро, избегая наших вежливых голодных взглядов. В этой самой кухне, размером в десять-двенадцать метров, декабрьской зимой 1942 года и поселили три семьи эвакуированных: Кармен Гургеновну Каспарян с восьмилетней молчаливой дочкой Леночкой, Елену Ивановну Пименову с матерью Людмилой Арсеньевной и нас троих – отца, мать и меня. Это оказался довольно миролюбивый интернационал, - армяне, русские, евреи, хотя и восьмером на одном пятачке. Через две зимы Кармен Гургеновна уехала с дочкой в освобождённый Ростов, на родину. Потом уехали Пименовы – в свой Харьков. А мы остались, ожидая конца войны и брата с фронта, чтобы вместе вернуться в родной Орджоникидзе, сменивший за те годы дважды свое название, - на новое, Дзауджикау, старое – Владикавказ, и опять на Орджоникидзе. Теперь я сплю не на коротком досчатом топчане у дверей с приставляемым на ночь табуретом, а на настоящей кровати, где прежде спала с дочкой Кармен Гургеновна. …Одну зиму мы выжили благодаря… ковру, историю которого, почти святочно-сказочную, я рассказал в другом месте. Другая зима досталась нам тяжело. Опухали руки, кружилась голова, мама отвела меня в поликлинику, и я вернулся оттуда, обогащённый двумя красивыми словами «анемия» и «дистрофия». А также дурацким советом доктора побольше есть масла и фруктов. Вещей, на которые можно было выменять буханку хлеба, уже не осталось: накануне описываемого дня взломали замок и украли последние шмотки. Должно быть, по наводке кого-то из соседей, прослышавших про «богатую Кармен». Унесли мои брюки (на работу я ходил в спецовке – ватных штанах), и мамино сменное платье. Это была уже вторая кража, первая случилась в Махачкале во время воздушного налёта. Я запомнил ночной гул самолётов, панический бег красноармейцев – врассыпную по платформам… Беженцы не двигались с места – боялись потерять жалкий свой скарб, последнее богатство. Помню, когда подали эшелон под погрузку, мы схватились за свои мешки, сложенные у примыкавшей к станционному скверу решётки, и увидели, что все мешки взрезаны и опустошены. Воры действовали в темноте, под рёв сирен и самолётов, не очень, должно быть, разбирая, что попадает под руку. Поэтому вместе с запасом сухарей и тремя бутылками патоки, главного припаса на дорогу, украли одеяла, так выручавшие холодными ночами, зимнюю одежду и мои школьные табели и похвальные грамоты. Похвальные грамоты были на плотной и глянцевой бумаге - должно быть, их приняли за облигации. (В школу, в 7-й класс, меня потом в середине учебного года примут условно, с испытательным сроком)… Так что после двух краж уже можно было не запирать двери, - осталось то, что на нас. Раньше отцу удавалось получить хлеб по карточкам на несколько дней вперёд. Выручали, - а ездил тогда он по заводам часто, - командировки – повод склонить продавца к исключению из правил. Это помогало перебиться, когда не было приварка. Но недавно у меня украли карточки, и в самом начале месяца мы остались без хлеба. Теперь отец выходил «на охоту» в расчёте на какую-нибудь комбинацию: что-то выменять на что-то. На часы с руки, или бритву, оставшуюся с довоенной поры, а чаще – на поллитровку, отоваренную по карточкам, - к счастью, продуктовые талоны хранились отдельно от хлебных. Пол-литровая бутылка водки - это был верняк, лучшей валюты во время войны не было. Однажды субботним утром, после бесцветного завтрака из «затирухи» (поджаренной муки, размешанной кипятком), отец вынул из тумбочки бутылку водки, завернул её в обрывок газеты и отправился на вокзал. Война к тому времени перевалила на четвертый год и переместилась на запад. В школе классный руководитель Мария Филипповна рассказывала последние новости – Румыния вышла из войны, и скоро пленных румын отпустят домой. Про Румынию я чего-то знал: видел как-то в газете портрет красивого человека в незнакомой военной форме. Мысль, что он мне кого-то напоминает, мелькнула и исчезла, отвлекла подпись: «Король Румынии Михай». За вклад в борьбу с общим врагом, король награждался Орденом Победы. В то утро отец долго не возвращался. Наконец, за дверью послышались шаги, и в комнату следом за ним протиснулся незнакомый человек. Был человек весь какой-то серый – и пиджаком, и лицом, и даже вещмешок его, казалось, приноровился к этому цвету. Угадав в матери хозяйку, человек поклонился и стал что-то говорить на ломаном русском языке.