Выбрать главу

- Худо живём, плохо! Почему? Говорят, евреи виноваты.

Она не знала евреев. Она их никогда не видела, она не догадывалась, что один из них сидит перед ней, - человек разговаривает с ней на понятном языке о понятных вещах… Никто не видел чудо-юду рыбу кит, но все знали про неё… И со временем я понял, что есть разница между знанием и опытом: многие люди, «знали», что в их бедах «виноваты евреи». У них не было опыта общения с ними. И даже в эвакуированных они не сразу «распознавали» чужаков…  И не только они. Когда меня мобилизуют на первые сборы, - во время известных берлинских событий в 1953 году, - я подружусь в дивизионе с политруком Чискидовым, тоже призванным, как и я, из запаса, мужичком из сельских учителей. Как-то в сердцах он начнёт ругать какое-то начальство и завершит тираду словами: «Жиды проклятые!». Я не выдержу и скажу ему что-то резкое. Он искренне удивится. И не возьмёт в толк, чего это я взъелся…  Другой случай будет в глухой уральской деревне, во время редакционной командировки. По дороге в сельсовет я повстречаюсь с возницей - он по зимнику, в кошеве сидя, погонял лошадку. Остановится, охотно объяснит, как пройти, не откажется закурить, и, принимая сигарету, скажет: - «Отчего ж, не закурить, покурим за компанию! За компанию жид повесился». То же было и с патрулем. Составленный часто из простых немолодых мужиков, особенно из тех, кто родился на Урале и в Зауралье, патруль далёк был от того, чтобы сообразить, что внешность моя не совпадает с именем на бумажке. «Знающей» интеллигенции, вроде Адольфа Теплякова, которая сеяла «вечное», было ещё немного, и ей только предстоит по настоящему развернуться. Что не составит труда, потому что ненависть и предрассудок будут падать на благодатную народную почву. Я болезненно переживал то, что случилось в Быньгах. Наивный! Если б я мог представить будущее. Грядёт перестройка. С нею придёт и свобода, бля! Буйным махровым урожаем взойдут семена, посеянные Адольфами. И быньговские антисемиты покажутся мне дошкольными приготовишками в сравнении с новым поколением юдофобов. Лишаями расползутся по стране черносотенные фаланги - под видом всяческих патриотических обществ. Осуществится, воплотится наяву, обретёт реальность фраза Льва Толстого о патриотизме, как последнем прибежище негодяев…  Удивительно! А, может, ничего удивительного в том, что в погромные стаи соберутся отбросы общества, поддерживаемые и вдохновляемые выкормышами интеллигенции. Ни в каком сне или воображении я не смогу представить, что в редакции журнала, где я работаю, журнала, где все похваляются дружбой и чистотой отношений, в кабинете заведующего отделом науки (!) станут собираться небритые, плохо вымытые, вчерашние алкаши и отморозки, и с горящими глазами будут слушать «Протоколы сионских мудрецов», распространять статьи и «исследования» о евреях, заполонивших ЦК, совершивших Октябрьский переворот, взорвавших Храм Христа Спасителя, убивших Есенина, и прочее, и прочее, и прочее… В моём городе поползут слухи о готовящемся погроме. О тайных списках евреев, - кого громить. На главной улице имени Ленина станут продавать антисемитские газеты. И будет на них большой спрос. Памятник Свердлову не раз обольют и обгадят несмываемой краской – «ведь это он, Свердлов, приказал убить царскую семью»…  Всё это будет потом, потом, не скоро, и ничего этого никто не предвидит. Пока что идёт война, и на дворе глубокая осень 1943 года… Я, стараясь не разреветься, расскажу матери обо всём, что произошло в Быньгах, она выслушает молча, огорченно, даже немного остранённо, наверное, не ожидала и не желала такого оборота: снова надо думать о моей судьбе. Она понимала, что о техникуме теперь нечего думать, я не представлял себя среди тех, кто травил меня, даже если б всё затихло в стенах учебного корпуса. Через день отец, превозмогая мучившую его депрессию, - о чём я неосознанно догадывался, идя рядом, - проводит меня на станцию. Я вернусь в Быньги, как и обещал, но только для того, чтобы отдать Ивану Иванову его удостоверение, забрать свои вещи и навсегда расстаться с этой страницей жизни. Ещё через день явлюсь в контору, меня оформят, и я отправлюсь привычным путём, по железнодорожной насыпи, к месту прежней своей работы. Пройдёт осень, потом долгая зима, наступит весна. Однажды в конце рабочего дня меня встретит в конторе оживлённый председатель месткома. Александр Петрович Паладин. Поздравляю, скажет, тебе выпал фарт, выделили путёвку в дом отдыха на одного рабочего, подростка, ты подходишь по всем показателям, - и рабочий, и подросток. Сначала я удивлюсь: неужели есть Дома отдыха, ведь война?… Потом вдруг представлю: снова вокзал, поезд, толпа, чужие люди…  Меня охватит ужас… «Не поеду!». Я упрусь, и буду стоять намертво. Удивятся: что это на меня нашло, ведь это как вытащить выигрышный билет в лотерею! «Ты послушай: там будет сливочное масло, питание три раза в день… хлеб не по карточкам». Я, бледнея, буду мотать отрицательно головой… В конце концов, меня уломают («Путёвка пропадёт!»), и я с тяжёлым сердцем отправлюсь в путь… Нас, нескольких рабочих подростков, уже затемно, с поезда, приведут в столовую. Окажется, что кормить станут только со следующего дня, никакой еды ни у кого не найдётся, только у меня будет немного сухарей и литровая банка солёной капусты, что мама дала в дорогу. Я разделю поровну на всех, и мы, при слабой свечке (электричество экономили), быстро сметём нехитрую еду. Нас разместят всех в одной палате, уставшие с дороги, мы враз заснём. А на утро… На утро я проснусь, и увижу: внимательные глаза напротив.