И вот теперь – портрет.
Они оказались друг против друга – таможенник с непроницаемым лицом и, мой брат, - на портрете, сделанном фронтовым художником в 1944 году в военном госпитале. Они смотрят – таможенник – на портрет, брат – в сторону. О чём он думал, когда позировал? - Не о том же, что пройдёт почти полвека и перед ним на каком-то зачуханном товарном дворе будет сидеть чиновник, чужой, случайный человек, и решать его судьбу… А он, отдавший жизнь за эту землю, и, в сущности, за него, родившегося уже после войны, должен эту землю покинуть, или, что ещё хуже, - порвать последнюю связь с последними родными.
- Я спрашиваю, что это? – повторяет вопрос таможенник. – У вас есть разрешение на вывоз картины?
- Это портрет брата моего мужа, - стараясь говорить проникновенно, - отвечает жена. И быстро-быстро излагает спасительную, как ей кажется, мысль, - он, то есть портрет, не представляет художественной ценности. Этот портрет… его писал... ну… рисовал… обычный художник, солдат… там на войне. Это… это… только семейная реликвия, семейная вещь…
Наступает тишина. Длинная, как состав, ожидающего погрузки за стенами пакгауза, поезда.
- Ладно. - Роняет, наконец, чиновник, не меняя выражения лица. – Пакуйте.
* * *
И вот он снова на стене, этот портрет, в небольшом простенке между книжным стеллажом и окном. Первое, что я вижу, просыпаясь по утрам на шестом этаже в знойной Беэр-Шеве, это лицо моего брата. И это последнее, что я вижу, засыпая. Тогда мы так и отказались от намерения покрыть холст лаком. Слева в углу холста можно разглядеть более тёмный фон, - это консультант исправлял ошибку Сазонова. Теперь, наверное, захоти я сменить потускневшую бронзовую раму, я бы не нашёл на обороте холста знак орла с когтистой свастикой, она, скорее всего, выцвела. И в письмах подробностей о портрете не отыскать. Когда отец стал болеть, он уничтожил некоторые письма с фронта. «Зачем ты это делаешь, Яша?», - спрашивала мама. «Смотри, Клара, - отвечал он, понижая голос, - вот здесь он пишет: – «пишу редко, потому что много работы». Видишь, все воюют, а у него какая-то там работа». Потом я узнал, что обычное дело у фронтовиков называть войну, бои работой. Этот испуг отца… Эхо страха, пережитого им во время знаменитого «Шахтинского дела», когда он, работник химкомбината в Донбассе, ночи напролёт ждал ареста, - на комбинате шли повальные аресты. Он уцелел, может быть, потому, что был единственным беспартийным из руководителей. Но и смерть брата он перенёс тяжелее всех. Как всегда, спокойный, выдержанный, отец встретил известие мужественно. И в военкомате, где комиссар Гольцман вручал ему орден убитого на войне сына, держался достойно, вызвав уважение собранных на эту печальную церемонию сотрудников… Но полгода спустя, он замолчал и несколько месяцев сидел на своем рабочем месте, уставясь в одну точку, машинально принимая пищу, и, словно во сне, автоматически, передвигаясь. Эхо страха… Пусковой механизм этой мины сработал на излете его лет. Позже у отца эта «дурь» прошла, но писем уже не воротишь… Да и узнал я про всё от матери, когда после смерти отца забирал её к себе и обнаружил пропажу некоторых писем и фотографий. Иногда, разглядывая знакомое до подробностей изображение, я думаю, что рядом с моим братом мог быть ещё один портрет - Ильи Лейканда, брата моей жены. Студент, ушедший на войну со второго курса института, младший политрук, он был тяжело ранен под Москвой в 1941 году. Перед тем, как пропасть бесследно (полагают, что санитарный поезд с раненными был разбомблен), успел продиктовать санитарке последнее письмо: нахожусь в госпитале, пришлите табаку… Единственный предвоенный снимок его где-то затерялся, а я не теряю надежды раздобыть его у свердловских родственников жены... Когда-то я был одержим идеей собрать фотографии воевавших родичей. И хотя до конца не успел довести это дело, собралась целая галерея… А открывал её групповой портрет братьев отца, четырех Лившицев из шести: тех, кто тогда проживал в Ленинграде. Вот они и сейчас передо мной: Борис, Семен, Моня, Леонид. Военная судьба каждого полна событий, способных составить сюжет не одной повести. Семен Лившиц воевал на ленинградском фронте, куда, как известно, можно было на трамвае доехать. Последнее обстоятельство счастливо помогло ему спасти от голода семьи трёх сестер, - он подкармливал их из своего фронтового пайка. Борис погиб в первом бою… Марк Лившиц прошёл две войны, с немцами и японцами. Из «трофеев» последней перепало и мне. Возвращаясь с Дальнего Востока, через Урал, проездом, дядька вручил мне, обносившемуся, купленный, по случаю, костюм с плеча толстого то ли японца, то ли китайца. И в нём, перешитом и ушитом, из шикарной немнущейся ткани, щеголял я на вечерах в школе, потом в университете, и ещё много лет, уже работая в газете, пока не забурел и не вырос из него. И ещё Лёлик, Леонид… Все братья Лившицы – в том числе и самые старшие, дядя Петя, и мой отец Яков Михайлович, – кряжистые, широкоплечие и - на одно породистое еврейское лицо. Колоритные носы, губы бантиком и глаза-маслины, карие, с влажной поволокой. И только Леонид – самый младший, из девяти братьев и сестёр, вскормленных моей бабушкой, «поскрёбыш», - на особицу, не в эту породу. Высокий, светловолосый, голубоглазый. Славянская внешность помогла ему спастись, когда в самом начале боёв его часть попала в плен, и немцы отстреливали комиссаров и евреев. Лёлик, так ласково звали в семье «малыша», миновал отбраковки. Выдать его мог только один человек – полковой врач. Не выдал. Лелик бежал из эшелона, когда пленных везли на запад, месяц блуждал по лесам, вышел на партизан, и провоевал в отряде до конца войны. Бабушка, вернувшись из эвакуации, собрала в своей ленинградской квартире уцелевших и демобилизованных сыновей… А дальше, как в романах. Сидели за столом, раздался звонок, бабушка пошла открывать: в дверях стоял Лёлик, поседевший, усталый, уже давно всеми оплаканный и похороненный… - Живой! Это – Лившицы. Отдельно надо бы про Часовых, братьев и сестёр моей мамы, Клары Ефимовны. Двоюродная моя сестра Юдифь вместе с отцом - начальником полевого госпиталя, и матерью, военврачом, прошла весь путь войны, до Восточной Пруссии. Один из выхоженных Юдифью тяжелораненых, лейтенант из донских казаков с выразительной фамилией Шолух, стал её мужем. Двух мальчиков родили они после войны, Сашу и Мишу, дав им имена погибших… Среди наших народившихся после войны молодых родственников - Михаилы, Борисы, Ильи, - это двоюродные братья, племянники, внуки. Целая плеяда. Хоть пиши картину – эпос, - подобно художнику Глазунову. Еврейская традиция: хранить имена ушедших… Только пусть не война даёт к этому повод. Не война! Но - земной, естественный ход вещей… Я спешу. Я стараюсь, хотя бы бегло, записать этот конспект родных имён и судеб. Почему мне это надо, почему я одержим этим нетерпением? Ведь всё сказано, и мы мало что добавим к потоку имён, судеб и страниц… И то, что я думаю, - не ново. И голос мой вряд ли будет услышан теми, к кому обращен… Скорее всего, книжка моя об этом, если ей суждено появиться, простоит, невостребованная, где-нибудь на пыльной полке. Дети не спрашивают про наших отцов и братьев. А внуки даже имён их не знают, хотя названы в их честь. А правнукам и шелеста звуков не достанется из этой памяти. И заменят ли им этот шелест страницы? И всё же я думаю. Наивно, но спасительно. Никто не умер. Все наши погибшие – живы. Пока мы их помним, они живы. Не метафорически, а реально. Пока они поселены в нашей душе, пока ауры наши переплетены. Не знаю ни одной еврейской семьи, где бы кто-нибудь не воевал или не погиб. И каждая такая семья – наш домашний Яд Вашем… Нет власти над временем. Но пока в нас живёт память, Время не будет к нам слишком немилосердным. И мы сможем утешиться иллюзий бессмертия…