Выбрать главу

— Черт знает что, эй, вы! Чего ждете, чтоб вам морду набили? Вон со сцены!

А что же делала она? Куда удалось ей скрыться? И барон де Д. представлял себе, как подвергают его жену всем этим оскорблениям, сыплющимся как грязный дождь. Он весь дрожал от возмущения.

Письмо доносчика рассказало не обо всем, умолчав о потасовке, о давке, о поломанных креслах. Ведь пришлось прервать спектакль.

Быть замешанным в скандале, стать посмешищем — вот чего барон де Д. больше всего опасался. Новость разнеслась в одно мгновение, ее узнали во дворцах Палермо, в гостиных, в загородных виллах. Множество людей сразу прослышали об всем, что случилось. И после этого решиться где-то бывать, показываться на людях? Стало быть, простить то, что немыслимо простить.

Когда рушатся мечты, утрачиваешь иллюзии. Она хотела его ранить, сломить. Она не вернется, это ясно. Барон де Д. все еще помнил Риети и первые дни своей любви к жене, незабываемые дни, проведенные ими в тесной мансарде. Он вспоминал это пианино, огромные глаза жены и как она смотрела на него и на того, другого. Боже мой, как она была прекрасна… Однако выбрала она другого и следовала за ним из города в город как тень. А наше прошлое, моя флорентинка?.. А единая музыка наших сердец, скрипки, которые четыре года пели только для нас двоих, — ты одним ударом разрушила это, уничтожила все. А наши ночи, моя хрупкая, безумство и пламень, разделенная страсть, единство наших тел?.. Ты об этом больше не вспоминаешь? А все остальное? И это было ничем? Значит, ты совсем ничего не чувствовала, прижимая руку к сердцу, чтобы унять его биение, похожая тогда на маленькую растерявшуюся девочку с таким взволнованным лицом. О моя музыка… Когда мы вместе ходили под пышно раззолоченными потолками театра или тихо ожидали в красных гротах лож, пока медленно подымется тусклый занавес, погаснет свет и замрут звуки настраивающегося оркестра, я испытывал радость, не меньшую той, другой, и уже полностью был в твоей власти. Знала ли ты об этом? Помнишь ли ты этих басов с фальшивыми бородами, этих галлов в кроличьих шкурах, подагрических статистов, смехотворные легионы которых вдруг вызывали на твоих губах трепет улыбки, заставлявшей забыть о только испытанном восторге от пения? Иногда ты даже смеялась там, в опере. Но все это уже в прошлом. Не нужно теперь ни Лючии, зябнущей в желтых туманах Шотландии, ни Немой из Портичи, ни Итальянки в Алжире, не будет и флорентинки в моем сердце. К чему скрывать? Все это радовало только вдвоем. Звуки музыки были той дорогой, которой мы вместе шли. Теперь музыка всякий раз пробудит во мне тоскливую мысль, что тебя здесь нет.

Карузо… Это имя вызывало у барона де Д. душевную боль. Но как это ни странно, ему думалось, что он легче бы ее перенес, если тот, другой, пел еще лучше. Да, он предпочел бы, чтоб золотой голос в тот вечер в Трапани остался достойным его прежних воспоминаний. Но зачем опять говорить об этом человеке? Надо забыть его имя. А ее? Ее он больше не увидит. Надо со всем покончить. Со всем. Перестать встречаться с людьми. И навсегда.

Будущее представлялось барону де Д. бескрайней пустыней.

* * *

Как-то Стендаль заметил, что презрение общества мешает продолжать общение с людьми. Эти слова стали отправной точкой короткого письма, в котором барон де Д. просил свою жену больше не появляться в Соланто.

В Сицилии говорят: «Что было, не вернется», и эта поговорка хорошо показывает, что сицилийцы умеют подчинять чувства трезвому решению рассудка. Барон де Д. был подлинным сицилийцем. Ему казалось противным выглядеть несчастным на людях. Чтоб не видели его горя, он предпочел казаться разочарованным. Но признаки внимания, которые его удручали, беспрестанный интерес его родичей ко всему, что свидетельствовало о тяжелых переменах в его жизни, и эта их манера без конца называть его то бедным, то несчастным, все их пылкие излияния, высказываемые с очевидным и даже почти физическим удовольствием, — все это было унизительным. Ему жали руку, едва он ее опускал, чей-то рот со словами ободрения приникал к его уху, кто-то беспокоился, носит ли он теплое белье, без которого и зимой и летом сицилиец боится заполучить самые злые недуги. Под подушки ему клали образки, и даже лица слуг выглядели сообразно обстоятельствам. Все это уязвляло его чувства, ведь барон хотел скрыть свое горе. Что нужно было этим людям, так докучавшим ему своим ханжеством, вздорной болтовней и религиозными талисманами из освященного самшита? Однажды они устроили целый заговор, целью которого было оставить его наедине со священником, специально приехавшим из Палермо. Начав со всяких околичностей, приезжий с некоторой резкостью вдруг сказал: «Поговорим по-христиански», а затем предложил барону адвоката, чтобы начать процесс, намекнув на верховный суд Ватикана и возможность расторжения брака.

— Еще одно слово, — сказал барон посетителю, — и я попрошу вас покинуть мой дом.

Каноник так напугался!

Барон де Д. не хотел порывать ни с христианскими идеалами, ни со своими ближними. С религией он считался. Что же касается его окружения, родичей, дядей, всех этих кузин — все это были люди его среды, и он, естественно, хотел относиться к ним с уважением. «Как и ко всем другим людям», — добавлял он, вкладывая в эти слова свои лучшие чаяния. Он намеревался уважать даже такого, как этот каноник, хотя без гнева не мог о нем вспоминать. Мыслей о разрыве со своей средой у барона де Д. прежде не было, и все же, когда эта идея возникла, он удивился, что не думал об этом раньше. В палермском обществе заговорили о подавленном настроении, о душевной болезни. Дворец в Соланто был на замке, барон де Д. не выходил, никого но принимал, а его сын играл только с деревенскими ребятишками. Некоторые пробовали наудачу при поездках или возвращении из Палермо проникнуть в имение барона под каким-нибудь предлогом. Людей влекло туда чистое любопытство, хотелось поглядеть на двадцатипятилетнего человека, принявшего обет молчания. Можно себе представить, какое удивление вызывало его заточение среди вдовушек, собиравшихся в гостиных Палермо. А как иначе можно было это расценить — пренебрегать близкими, избегать общества, разве легко признать это обычным? Что же это? Не безумен ли сей молодой человек, решивший уйти от мира? Поэтому и пытались проникнуть через закрытую дверь.

Море окружает замок с трех сторон, а с юга к его стенам подступают сады, заросли самшита, уютные тайные пристанища, узкие тропинки, лестницы, стоящие среди зелени статуи. Все это словно ковер, на котором играют тени, раскинутый у подножия замка. Открыты лишь окна, выходящие на море: ощущение неприступности сразу овладевает посетителем. Центральная башня, три террасы на земляных валах, окруженных рвами, — все как в эпоху Карла Пятого. Скорей угадываешь, чем видишь по белому куполу старинную хлебную печь. В сравнении с величием замка деревня кажется очень маленькой, совсем неприметной.

На крепостной стене лежит сторож в низко надвинутой чуть не на глаза фуражке; несмотря на вольготность позы, он похож на настоящего часового. Сторож пребывал здесь целые дни, созерцая небо и не выпуская из рук палки. Тем, кто заговаривал с ним или умасливал его ласковыми вопросами: «Ну, как он поживает?», «Нас волнует, что с ним?» — сторож лениво отвечал, по-прежнему прислоняясь к стене и даже не вставая: «Да очень хорошо», «Лучше не бывает», «Он похоронит еще всех вас». И все это произносилось с видимым удовольствием. Тем, кто пытался настаивать: «Были бы счастливы повидать его», он бросал напрямик: «Мы никого не принимаем», и посетители тут же ретировались к своим экипажам, а сторож оставался на своем неприступном бастионе, гордый тем, что это «мы» он произносил истинно по-королевски.

Тактику полного единения с бароном де Д., способность понять его и совместно разделить его несчастье проводил но только дворцовый страж, но и вся деревня. В запутанных улочках, тянущихся к замку, как гнутые спицы колеса, около сарая с рыбными сетями, шатающаяся крыша которого искала опоры в крепостных стенах, там, где играли полуголые ребятишки, в глубине двориков, на террасах, у порогов домов, на крышах, где сушились томаты, похожие на нити из крови, — всюду жители Соланто связывали свое личное счастье с жизнью этого одинокого человека, одновременно близкого им и далекого, чье существование их неотступно тревожило. Они считали, что видят его. И это было так. Лампа, которая светила всю ночь напролет и озаряла своим светом террасы, была, конечно, его лампой. Когда она гасла, все огни в Соланто угасали. Только она загоралась, как пробуждалась вся деревня и шум раннего утра доносился в замок, слышались шаги спешащих к лодкам рыбаков, топот скота, бредущего на пастбища.