Каждый раз, когда кто-нибудь заводил речь об отъезде из Соланто, барон звал виноватого, предсказывал ему тысячи бед, а в подкрепление доводов вытаскивал напоказ американский журнал за 1907 год, в котором знаменитый антрополог из музея естественной истории доказывал в длинной статье, что южане итальянцы с их плоским черепом ни в коем случае не могут претендовать на равные гражданские права с англосаксами. Там были чудовищные высказывания, которые барон де Д. переводил весьма тщательно. По мнению автора, черепная коробка сицилийца подтверждала, что его умственное развитие немногим выше обезьяньего. Все это заканчивалось так: «Зачем портить нашу расу этим дурным семенем? К чему открывать границы такому сброду? Властям необходимо хоть иногда советоваться с учеными». И сразу барон де Д. без всякого перехода пускался в крик: «Ты непременно хочешь, чтоб тебя называли умственно неполноценным? Разве это счастье — бросить все и жить среди людей, которые считают нас хуже дикарей? Хочешь, чтоб с тобой обращались, как с гадюкой, которую все боятся, чтоб считали тебя гнойным нарывом, постыдной заразой? Ошибешься — поздно будет исправлять, все пропадет, совесть тебя замучит, говорю тебе, потом будет поздно… Ты перестанешь быть нашим… Потеряешь свою честь, станешь жалким нищим». Но остановить этих одержимых было невозможно. И тогда барон де Д. вынимал свой бумажник, давал им деньги, и они исчезали неизвестно куда. По слухам, за океан… Желание уехать охватывало, словно щупальца спрута.
Так думал барон де Д., сидя наверху на террасе, хотя казалось, что он просто следит за полетом ласточек. Он вспомнил Альфио Бонавиа, отправившегося в Нью-Йорк. Невозможный человек. Что же произошло там, в поле, между его сыном и Альфио? Чем они оскорбили друг друга? Стать врагами — это так просто, особенно в этом краю, ведь сицилийцы легко переходят от дружбы к ненависти. Совершенно очевидно, что всю эту историю барону подсунули в явно подслащенной версии. Опасались огорчить. Хотя не нужно быть ясновидцем, чтобы догадаться… Люди не скоро забудут мою беду, — думал барон де Д. И в час злобы грязная брань вырвется, как из прорвавшегося мешка. Этому не помешаешь. Вот почему дон Фофо хотел убить друга своего детства. Если б барону де Д. сказали всю правду, он бы простил Альфио. Черт возьми, можно ли злобствовать на человека за то, что он обозвал вас рогоносцем? А теперь Альфио уехал, в Соланто ужо не вернется. В Нью-Йорке, по слухам, он женился. Остался ли он таким, каким был среди этих чужих людей? «Ты не сделаешь этого, никогда ты не разделишь свой хлеб с ними». Как хотелось бы барону напомнить это Альфио Бонавиа, да не получилось. Тот надменно отказался явиться в замок. Да, маленький Альфио стал упрямым парнем… Он тебе нравился, моя флорентинка, в те времена, когда ради твоего мимолетного каприза он украшал цветами весь дом. Сколько лет ему было, когда ты посылала его к большой магнолии в те счастливые для нас времена? Мальчишка карабкался по стволу, разгоняя птиц, он совсем исчезал в листве, а ты так смеялась! Сколько ж ему было тогда? Шесть, наверно. Эти восковые цветы всегда пахли по-разному: утром нежно, мягко, почти неощутимо, вечером — остро, яростно, как живая плоть, насыщенная солнцем. Раздеться в комнате, полной этого аромата, уснуть. Любить все, что есть на свете, даже вкус свежей воды, которую пьешь, когда проснешься. Чувствовать себя властелином мира, и все это благодаря любви. Господи, как далеки те счастливые дни! Даже нагота служанок, даривших себя барону, даже радости, пережитые с ними, не могли вытеснить из его памяти тень той, прежней его жизни. Не много давали ему эти утехи плоти и ни у кого не вызывали иллюзий, даже у этих добрых девушек, а их не так уж трудно было одурачить. Человек ведь не всегда хозяин своих чувств. Барон де Д. уже почти двадцать лет повторял себе это, двадцать лет, таких богатых событиями.
Глава II
Самое великое поражение — забыть.
Была война, мировая война, которую барон де Д. называл нелепым абсурдом. Он считал, что жителей Соланто она не касается, и не пытался пробудить в них стремление храбро броситься в эту авантюру или же отвернуться от нее. И многие сочли нужным уйти в горы.
В 1921 году Неаполь с невиданной пышностью хоронил Карузо. Съезжались отовсюду, даже из дальних мест. Город был заполнен приезжими толпами чуть ли не от Везувия до самой церкви святого Франческо да Паола. Особенно многочисленна была полицейская охрана, которая совместно с военными, одетыми в парадную форму, наблюдала за общественным порядком. Говорили, что сам король приехал из Рима, чтоб встретить на пороге церкви катафалк, но никто точно не знал, так ли это. Похоронный кортеж превратился в гигантскую процессию, останавливавшуюся в отдельных местах — например, у Санта-Лючии, потому что Карузо поспевал ее красоту, потом у блистательного фасада Сан-Карло с дорическими колоннами и барельефами, перед этим храмом искусства, двери которого теперь были намеренно распахнуты, чтоб стереть навсегда воспоминание о том, как здесь освистали Карузо в 1901 году во время исполнения оперы «Любовный напиток». Нескольким местным театралам хотелось тогда показать, что они гораздо требовательней, чем публика в театре Ла Скала, а ведь это было самое первое выступление певца в родном городе! До чего же нелепы ревнивые ссоры любителей оперного пения.
…Сколько же святых отцов появилось на улицах в день похорон. Наверно, все монастыри, все церкви Неаполя опустели сразу. Перед катафалком, который везли шесть лошадей, шествовали наистарейшие каноники в шапочках и стихарях с кружевами, у каждого свеча в руке. Их было не менее двадцати рядов, они шли медленно под палящим августовским солнцем, потные, рискуя тут же на мостовой свалиться замертво.
В те дни барон де Д. снова обрел вкус к музыке. Из Палермо в его дом прибыли два рояля и виктрола — тумба красного дерева с последней новинкой — граммофоном. После обеда долго обсуждали, куда ее лучше поставить. Между окнами? Лицом к морю? Или под люстрой? Все были приглашены высказать свое мнение — служанки, которые бегали босиком и с потрясенным видом глазели на эти удивительные вещи, верный сторож и дон Фофо. Пузатая тумба со своей заводной ручкой выглядела предметом, случайно попавшим во дворец, и несколько шокировала взор в этой большой гостиной с украшенным живописью плафоном. Однако ее здесь оставили, хотя нелепые маленькие занавески придавали ей вид туалетного столика. Надо было кончать со всеми этими предложениями, иначе споры затянулись бы чересчур долго, а барон де Д. и так потерял всякое терпение.
— Хватит уж…
Ему хотелось остаться одному. Но дон Фофо, как всегда нетерпеливый, уже успел запустить граммофон, и звучная музыка концерта для двух скрипок заполнила тишину большой гостиной.
Барон де Д. тихо сказал что-то сыну, и тот ушел. Барон сел. Он был так взволнован, что, казалось, у него разорвется сердце. Обеими руками он судорожно вцепился в подлокотники кресла и с ужасом глядел вокруг. Снова воспоминания двадцатилетней давности нахлынули, словно холодный пот, и он не в силах был бороться с ними.
— Ваше сиятельство, — испуганно прошептала служанка.
— Убирайся отсюда… Уйди сейчас же, слышишь?
И он остался один, устыдившись собственной слабости.
— Зеленые глаза, боже мой! Опять они, не уходят из памяти. Как жить? Неужели я никогда но смогу слушать музыку, не вспоминая о них?
Что он мог поделать? В нескончаемую ложь превратилась вся его жизнь, он только еще раз убедился в этом.
Был еще и фашистский переворот, который барон де Д. иначе и не называл, как «этот похоронный маскарад» или «знакомый вам балаган». Неприязнь жителей Соланто к носителям черных рубашек росла, обитатели замка тоже не скрывали свою антипатию к фашистам.
Дон Фофо так и не смог забыть отцовского взгляда, когда в их дом явился фашист, посланный в этот район, чтобы вербовать желающих в добровольческие формирования. Барон, не произнося ни слова, уставился на щегольские сапоги, потом на шапочку с черной кисточкой, которую тот нервно теребил в руках. Чувствовалось, что барон переполнен яростью. С нестерпимой холодностью он через несколько минут попросил посетителя удалиться.