Выбрать главу

И люк захлопывался.

Можно было подумать, что жители этого дома занимаются только тем, что обманывают полицию и срывают ее планы.

Однажды из люка появился доктор. Как с неба свалился. Сказал, что живет в этом квартале и обо всем знает.

— И потом, — сказал он, — я бываю тут и там, я привык.

Он ничуть не был смущен. Пациенты, спрятанные в погребе, его не пугали, может, работа в подвале была его тайной утехой.

Джиджино он осмотрел с большим вниманием.

Нож вошел под лопатку. Рана была серьезной и очень глубокой.

— Он потерял много крови, — сказал обеспокоенно доктор. Потом посмотрел на кончики своих ботинок, на землю и добавил: — Сделать бы переливание.

И все повторял: «Переливание, переливание…», продолжая глядеть на свои ботинки, как будто оттуда могла хлынуть нужная больному кровь.

Кармине выслушал все указания с видом опытной сиделки. Нужно было поить раненого, делать ему в определенные часы перевязки. Доктор рекомендовал полную неподвижность. Потом справился, не собираются ли они что-нибудь передать своим родным. Он бы смог им помочь, пусть скажут.

— Моя жена в «Палермо-Паласе», — сказал Кармине.

— Знаю, — прервал его доктор. — Портье — мой друг. Сообщим. А ты?

Джиджино пожал плечами.

— Быстрей, — настаивал врач. — А то твоя мать кинется искать тебя по полицейским участкам. От нее неприятностей не оберешься, лучше предупредить.

Джиджино зло процедил сквозь зубы:

— Ни матери, ни адреса.

Тогда доктор жестом показал: «Ладно, ладно. Ни о чем больше не спрашиваю».

Люк открылся, и врач исчез, оставив им целый арсенал дезинфицирующих средств.

* * *

Джиджино принял как должное заботы своего бывшего врага. Он давал приказания, а Кармине выполнял их с быстротой человека, немного озадаченного, но сознающего свою вину.

Когда Джиджино скверно себя чувствовал, он опирался на локоть и сердито брюзжал:

— Когда мы выберемся из этого морга?

Но, даже ворча, он обращался к Кармине на «вы».

— Вы чересчур нажимаете с этим йодом…

— Я?

— Да, вы.

И Кармине разбавлял йод, разводил его водой. Он присаживался на корточки у ног раненого, и ему было тяжело видеть этот полный затаенного страха взгляд. Он пытался дезинфицировать рану. Но из-под кожи выступала кость. Со множеством предосторожностей, чтоб не усилить боль, Кармине двигал руку мальчика и сам при этом мучился так, как будто у него самого выступила кость и текла кровь по спине.

Странно, но Джиджино имел над ним особую власть. Кармине еще не доводилось встречать существо столь надменное, несмотря на безвестность, и столь свободное, невзирая на жизненную нужду. Даже в глубине этого погреба Джиджино ощущал малейшие перемены ветра и вдруг заявлял:

— Сколько мороженого сожрут сегодня туристы!

Он нервничал, злился, упрямился, он цедил слова сквозь зубы.

— А ты откуда знаешь? — спрашивал Кармине.

И Джиджино молчал, оставаясь неподвижным, по-прежнему опираясь на локоть, как будто следил за приметами, которые он один мог заметить.

— Откуда я знаю? А вот…

И он показывал на зыбкую тень на стене, прислушивался к далекому хлопанью ставен, замечал, что вечером прохлада не пришла, и кричал: «Да что ж вы, не видите, ветер изменился?» — как будто это могло их чем-то обрадовать, как будто эта тень на стене и хлопанье наверху могли его заставить забыть о крови, текущей по спине. Так ли уж было важно знать в этом погребе, откуда дует ветер?

— Ветер стихает, мосье, поверьте мне…

И Кармине верил. Джиджино раскрывал ему свои секреты, свою жизненную мораль, он нередко утолял свой молодой голод там, где был хилый забор или обрушилась садовая стена, за которой зрели гранаты, грейпфруты, виноград… Но ветер был неизменной темой, то он был нужен, то все портил, то он причинял лихорадку и плохой сон, к нему надо привыкать, как к нужде, с которой никогда не покончить.

Жизнь казалась Джиджино легкой. Только успевал сказать: «Голод что-то одолевает» — и тут же принимался есть. После первого завтрака сразу засыпал, как-то беспечно валился набок, и Кармине клал его голову к себе на колени. Смотря на этого свернувшегося, как дитя в материнском лоне, мальчишку, Кармине представлял, каким было его детство. Это было как открытие, как внезапное озарение. Джиджино рассказал ему про себя, и многое для Кармине прояснилось.

«Это мой друг, мой брат, — думал он. — Как же я раньше не догадался?»

Он старался поддержать раненое плечо мальчика, сделать удобней его позу. Кровь, сочившаяся через повязку, стоны, вырывавшиеся во сне из этого гордого рта, волновали Кармине. От гибкого, сонного, одинокого тела, как от щенка, веяло деревенским запахом. Кармине долго не мог определить, чем именно. Ему казалось, что Джиджино пахнул садом, мускусом, корицей, сильным и чистым запахом. Но когда он обнаружил в карманах мальчика лепестки жасмина, заметил, что вся одежда пропитана их ароматом. Вот чем пахло от Джиджино.

Джиджино бредил, и Кармине не всегда разбирал о чем. Раз он услышал слово «голоден», в другой раз у мальчика дергались ноги, он стучал своими босыми пятками, будто удирал от кого-то, и эта лихорадочная борьба с кошмаром мучила Кармине. Он почувствовал себя ответственным за этого страдающего подростка, голова которого лежала на его коленях, за его болезненную испарину, за его горькое детство, за то, что этот детский рот уже перестал улыбаться. Сильней, чем родина, породнила его и Джиджино эта подвальная камера, робкий свет, просачивающийся через отдушину, глухой шум там, наверху, на ночном рынке, чем-то напоминающий лошадиное фырканье. Кармине вспоминал все собственные горести, обиды, жизнь в Нью-Йорке, унижения, муки оскорбленного самолюбия. Он шептал:

— Нью-Йорк — город изгнания, заставивший меня отступиться от моего народа… Ненавижу тебя, Нью-Йорк. — Но даже эти переживания не смогли заставить его забыть о Джиджино: значит, прошлое потеряло для него всю значительность.

Скрип люка и шепот обитателей дома вернули Кармине к действительности и той странной обстановке, в которой он находился.

— Их уже только двое.

Кармине подскочил.

— Что такое? — спросил он.

— Это мы… Мы… У дверей остались двое полицейских. И еще двое — те около церкви святой Эулалии Каталанской. Еще немного обождать. Они потеряют терпение. А для вас есть письмо.

Кармине поблагодарил.

Письмо было спущено на веревке вместе с миской. Это было послание, сочиненное в третьем лице и извещавшее о том, что из осторожности мадам посоветовали вернуться в Нью-Йорк.

Джиджино проснулся.

— От портье? — спросил он, показав на письмо.

— Как ты узнал?

— От кого же еще?

— Ну, не знаю. Могло быть и от жены.

— Нет, — ответил Джиджино, — это от портье. В хороших отелях всегда есть такие люди.

— Он посоветовал моей жене уехать.

— Она бы все равно уехала.

— Почему?

— Женщины не прощают.

Кармине подумал, что Джиджино прав. Мужчины более благородны. Духовно выше. Щедрее. Он это знал, он понимал. «Я нарушил то, что предписано обществом. Бэбс мне этого никогда не простит. — Но тут же подумал: — Какое мне до этого дело? Теперь я играю в другой команде».

Джиджино повторил:

— Нет, женщины не прощают.

И Кармине спросил его:

— Откуда ты это узнал? — думая, что он запомнил чьи-то слова. Но Джиджино, не подозревая значения, которое Кармине вкладывал в это, ответил:

— Узнал на пляжах, мосье, на пляжах, где бабы ведут себя откровенно. — Потом он оглядел погреб, миску с остывшим супом на земле, свою рубаху, запятнанную кровью, и сказал: — Можно подумать, что снова война.

— Война? — удивился Кармине. — Так ведь тебя еще на свете тогда не было.

Джиджино задумался.

— Да нет, наверно, был уже, я ведь что-то помню. А вы думаете, чтобы знать, надо непременно увидеть? Война — это содом, гнилой дух.

— А американцев ты помнишь, Джиджино? — спросил Кармине. Ему хотелось, чтоб он их помнил. Тогда бы они имели что-то общее, эта мысль его неизвестно почему взволновала, как если бы у них появился общий друг или женщина. — Ну, Джиджино, скажи мне…