— Ну что вы так смотрите на меня… Ну, выбросила. Разорвала сначала на мелкие кусочки. Баба, истеричка… можете продолжить. Я вам сначала вообще ничего говорить не хотела, а потом вдруг поняла: интерес у вас к Вите настоящий, не ради там статьи какой-нибудь или ученой степени. Поэтому честно вам и призналась. А стихи его у меня остались. Неопубликованные. Девять штук. Я вам сейчас ксерокопии сделаю.
Она достала из шкафа старенькую, мятую папку с оторвавшимися тесемками, включила принтер, объединенный с ксероксом. Вообще, обстановка в квартире поражала соседством очень старых, изношенных вещей, которым лучшее место на помойке, с вещами новыми и дорогими.
Через несколько минут я держал в руке девять свежих листов бумаги с отксерокопированной машинописью.
Уже сам вид этого текста подействовал на меня сакрально, как старославянский шрифт на православного христианина.
Да ведь и у меня была когда-то пишущая машинка «Москва», мне ее подарила соседка Анна Ивановна Шумлянская, бывшая журналистка. И у меня клавиша с буквой «О» подчас насквозь пробивала бумагу, оставляя овальные дырочки. Какое-то удивительное совпадение.
— Кроме этих стихов, у меня ничего нет, честное слово. Если нужны будут воспоминания, я напишу. Сама напишу. И чтобы без исправлений. Интервью давать не буду. Я журналистов не допускаю до себя на пушечный выстрел. Не дай бог! Все извратят, перепутают, наврут с три короба. Вот мои координаты, здесь и электронка есть. — Лариса дала мне серебристую визитку. — Так что пишите, звоните. А сейчас я должна ребенка на музыку вести.
— Скажите, может быть, вы знаете, у кого могут быть еще его рукописи?
— Не знаю… Он ведь ушел из нашего семинара к Кузнецову. И у Кузнецова, кажется, недолго продержался. Потом у меня мама заболела, я перешла на заочное, дважды не приезжала на сессию, взяла академический. Так что мы с ним только один год вместе на лекции ходили.
4
С чувством особого душевного подъема вырулил я на центральную улицу Юрьева. Нет, я поехал сюда не напрасно! Девять стихотворений!
Припарковавшись возле исторического центра, долго ходил по высокой набережной Клязьмы, посетил старинные соборы. Все это время девять листков бумаги формата А4, сложенные пополам, лежали у меня во внутреннем кармане куртки. Я боялся читать эти стихи. Вдруг это будет другой Бибиков, не тот, которого я знал?
Надо позвонить Ларисе, спросить, когда написаны эти стихи. Еще девять стихотворений! Стало быть, 49 уже есть у меня… А вдруг они уже были опубликованы?
Я сел на лавочку, чувствуя, как напряженно колотится мое сердце.
Нет, все эти стихи были мне незнакомы. И одновременно с этим ощущением возникло у меня чувство узнавания — никто, кроме Вити Бибикова, не мог написать эти строчки!
Я вспомнил далекий 1978 год, июль, мое первое посещение Юрьева. Тогда тоже возле Успенского собора было много голубей — сизых, белых, бело-сизых. Маленькая, скорченная старушка (почему ее так отчетливо сохранила подростковая память?) бросала голубям хлеб, вымоченный в молоке, делая какие-то странные, почти что ритуальные, движения руками. Я отошел от туристической группы, что-то спросил у нее…
— Голубь — дух святой, — сказала она.
Что-то очень глубоко символичное было в обретении этих стихов здесь.
И, глядя на купола Успенского собора, я подумал о том, что, наверное, это еще только начало моих обретений.
5
Никогда я не мог представить себе, что воспоминания так настойчивы и тяжеловесны. Что была моя настоящая однообразная жизнь с этими занятиями и лекциями, экзаменами и зачетами без того ядра, к которому, казалось, все и притягивалось? Я никогда не воспринимал свое пребывание в университете как работу. Работали каменщики, грузчики, водители автобусов… А я только рассказывал детям о Бунине и Чехове. Честно говоря, я никогда не любил преподавать и чем старше становился, тем больше чувствовал разницу между собой и своими студентами. Они никогда не раздражали меня, я их любил как людей, но я понимал, что они никогда не поймут меня. И вовсе не потому, что они плохие. Просто они были другие. Сам язык великой русской литературы был им чужд, и я вижу, что большинство из них поступили на филфак только потому, что не сильны в точных науках. Эти хорошие, но примитивные, неотесанные девочки-подростки рассчитаны на восприятие исключительно грубых энергий, тонкие эфирные струи, к которым принадлежит настоящая литература, недоступны для них. Я знал, что после моих лекций девочки не становились лучше, не начинали любить изящную словесность. Они оставались такими же, какими были в своих деревнях и райцентрах, со своими папами-мамами, братьями-сестрами. Я был для них странным дяденькой из породы чудом не вымерших мамонтов, со своими, устойчивыми представлениями обо всем.