Продолжаю об укладе жизни в нашем доме. От меня требовалось, почти что с шестилетнего возраста, по утрам все проделывать самой, то есть умываться, одеваться, причесываться, стелить кровать и быть внизу вовремя к завтраку. Вечером я имела право сменить платье на халатик, но уже из комнаты не выходила, и могла в нем пробыть час-полтора до сна. Это время было мое личное, то есть обязательства заканчивались. «Вечерний халатик» въелся в обиход, в необходимость моей жизни, до сего времени. Но до «халатика» я должна была приготовить платье наутро, пришить пуговицы, если они оборвались, и сменить воротничок и обшлага. Они полагались ежедневно свежие, чистые, белоснежные. Также не позволялось бросать чулки непочиненными, если на них оказывались дырки, и менять их полагалось каждые два дня. И еще самое неинтересное — это чистить себе ботинки.
Горничная Маша, меня обожавшая, считала, что «не барышнино дело» чистить ботинки. «Это ведь даже унизительно для них», — говорила она и иногда чистила их внизу, чтобы никто не видел. Однажды, подымаясь ко мне наверх с только что вычищенными ботинками, Маша столкнулась с отцом. Он ей ничего не сказал, но на другое утро за завтраком спросил меня:
— Кто чистит твои ботинки, ты или Маша?
Вопрос был поставлен прямо и неожиданно. Я страшно смутилась, конечно, покраснела и молчала.
— Каждый человек, если он честен, должен неукоснительно исполнять сам свои обязанности, — сказав это, он вышел из столовой.
Слова «если он честен» и «сам» он особенно подчеркнул. Маша больше не чистила моих ботинок.
Попутно мне прививались следующие правила жизни.
1) Внимательное отношение к старшим.
2) Особое уважение к старости.
3) Бережное отношение к своим и чужим вещам, книгам, нотам и тому подобному.
4) Справедливое отношение к прислуге. («Помни, — говорил отец, — она такой же человек, как и ты, но жизнь поставила ее в другие условия»).
5) Держать, чего бы это ни стоило, данное слово.
6) Помнить слова «нельзя» и «можно».
7) Всегда говорить правду, также чего бы это ни стоило.
Еще существовал один закон нашего дома: вся прислуга освобождалась каждый день после подачи обеда, за исключением двух раз в месяц, когда у нас бывали музыкальные вечера, тогда ужин был горячий и поздний. Во все же остальные дни вечерний чай или кофе и холодный ужин сервировали: неделю мама, неделю Елизавета Николаевна и я с восьмилетнего возраста. Причем в кухне был всегда уже налит и заправлен углями и щепочками маленький самовар, который назывался «вечерний». Чья была очередь, тот зажигал щепочки, ставил трубу и, вообще, брал заботу о нем, главное — чтобы не был подан «угарным».
Мужчины, мой отец или Николай Николаевич, который, за редким исключением, бывал у нас каждый вечер, подавали самовар, не позволяя это делать нам, женщинам. Вечером на звонки к парадному входу тоже выходили мужчины, нам, женщинам, это не дозволялось.
Пора познакомить Вас с нашей общей любимицей, Елизаветой Николаевной. Милая, милая старушка, с каким трепетом любви и тепла вспоминаю я тебя, тоже давно ушедшую.
Мне было, пожалуй, около девяти лет, когда отец, возвращаясь после какой-то ревизии по линии, привез Елизавету Николаевну. Ей тогда было не более сорока. Некрасивая, но с симпатичным, влекущим к себе лицом, с большими добрыми карими глазами, немного с проседью. Если бы убрать с ее лица массу черненьких родинок и пятнышек, которых было что звезд на небе, она бы, может быть, была красива. Мы все, и кто бы с ней ни встречался, очень ее любили и черненьких пятнышек не замечали. В ее жизни была большая драма, которую она мне поведала, когда я была уже взрослой.
Она была женой начальника какой-то небольшой железнодорожной станции. У них не было детей, и они взяли на воспитание племянницу, двенадцати лет. Когда девочке исполнилось восемнадцать, муж Елизаветы Николаевны влюбился в нее, и она отвечала ему полной взаимностью. Можно представить себе жизнь этих трех людей и каждого в отдельности. Доведенная до полного отчаяния, Елизавета Николаевна зимой, как была, в одном платье, выскочила из дома и перебежала станционную платформу. В эту минуту ее заметил мой отец из окна своего служебного вагона и тотчас бросился за ней, тоже как был, без фуражки и пальто, он чувствовал, что промедление может кончиться большим несчастьем. Отец догнал Елизавету Николаевну, бежавшую навстречу поезду, который был уже за несколько сажень. Он рванул ее с такой силой, с железнодорожного пути, что они оба скатились с насыпи и упали в сугроб, а в эту самую минуту, с шумом и грохотом, пролетел экспресс дальнего следования и совсем уже затерялся вдали, когда они вылезли из сугроба. Елизавета Николаевна не хотела идти обратно и сказала: