Первое время после отъезда Димы я не сразу открыла крышку рояля, меня просто глодала тоска по музыке в исполнении Димы. Боже мой, до чего мне ее не хватало, до слез, до боли в сердце. Часами просиживала я в его комнате, она притягивала меня. В сотый раз воскрешала, переживала до мельчайших подробностей последние два месяца своей жизни, доводила себя до галлюцинаций, и, истощив, обессилив, я уверяла себя, что это сон, только что прочитанная книга о чужой жизни, которая глубоко потрясла меня. В этих случаях я открывала его комод, перебирала его вещи и возвращалась к действительности.
Присланные ноты увлекали, обязывали заниматься и ко времени все приготовить. Пометки его рукой воодушевляли. Я касалась рукой написанного, и мне казалось, что он брал мою руку, чувствовалась его близость.
Март приходил к концу, снег исчез, даже в затененных местах, в самой чаще леса. Ручьи-речушки походили на бурные сердитые потоки. Две-три из них, находящиеся на пути в город, которые мы, не замечая, переезжали летом, сейчас преграждали путь шириной, глубиной и быстротой. Только лесным жителям известна эта весенняя распутица, это бездорожье. Уже больше недели, как мы не имели связи с городом. Сегодня пятница, и Олюша приехала поездом. Бедная девочка еле добралась от полустанка, вымокнув по колено.
— Соскучилась, — шептала она, обнимая меня и Елизавету Николаевну.
Привезла она немало писем, журналов, две книги — последние новинки от Димы, и кучу телеграмм. Вероятно телеграфисты нашего небольшого городка не без интереса следили за перепиской Тани с Димой.
Он сообщал, что по делам выезжает в Крым, и просил телеграфировать до востребования в Севастополь, сожалел что к Пасхе опоздает, и мечтает закончить все дела как можно скорее. Пасха в этом году была ранняя, в первых числах апреля.
Олюша была отпущена из школы и прожила с нами целую неделю. Попробовали мы с ней побродить по лесу, но удовольствия не получили. Земля была рыхлая, мягкая, о быстрой езде и думать было нечего, и в ручьях-речушках вода доходила до брюха лошади, не везде переедешь. До Пасхи оставалась неделя, мне захотелось в церковь, захотелось говеть и Пасху встретить в городе с матерью.
Все, что рассказал мне Дима в последний вечер перед отъездом, неотступно было со мной и шло рядом с текущей жизнью. Слова его — «смысл существования», «оправдание своего существования», «страх предстать тощим перед судом Господа» — были словно вкраплены в мою душу, во все мое существо, они завладели и стояли передо мной, как выжженные надписи. Но как охватить, как понять глубину, значение их. Как подойти к ним?
Я, Елизавета Николаевна и Олюша выехали в город поездом. Когда я стала собирать и укладывать свой дорожный несессер, то первое, что я в него положила, была икона Святого Николая Мирликийского. Чувство, что я не одна, под защитой святого, и если не ниточка, которую чувствовал Дима, то что-то необъяснимое, теплое связывало меня и с Богом, и с Димой. Я действительно была не одна.
Что-то новое вошло в мою душу, в обиход моей жизни и стало необходимостью.
Говел весь дом: мать, Елизавета Николаевна, я, две Оли и Михалыч. Молитва, написанная в IV веке преподобным Ефремом Сириным: «Господи и Владыко живота моего», заставила меня сильно призадуматься. Ведь ей, этой молитве, шестнадцать столетий, а как она проста, ясна и глубока! Преподобный Ефрем был пророк и ученый писатель IV века. Он обладал выдающимся лирическим дарованием, прочла я в одной из книг библиотеки моей матери. К своему стыду, я не помнила, когда я говела, и чувствовала какую-то особую неловкость перед матерью, словно делала что-то не настоящее, а придуманное.
Помню, в детстве и юности меня занимало специально сшитое новое платье к Причастию, оно же было и для Пасхи. А что еще? Что осталось в памяти? Длинные службы, нравилось пение, утомляло неразборчивое чтение. Неужели беседы Димы заставили меня теперь осознать, понять и заполнить пустые страницы? Его фраза: «Меня всегда приводит в необыкновенное умиление и радость, когда уже взрослый человек круто сворачивает с пути ошибок и возвращается назад». И как пример он кратко набросал портрет Константина Леонтьева (художника слова и одного из выдающихся русских мыслителей), который свою бурную жизнь и ошибки молодости искупил искреннейшим покаянием, будучи тайным пострижеником Оптиной пустыни. А я? Грехов молодости не было, но душа моя после той последней вечерней беседы с Димой обреталась в каком-то особенном беспокойстве. Сегодня Великий Четверг, читают двенадцать евангелий, я буду ловить слова, но не все пойму, если будут читать невнятно, при этой мысли знакомое неудовлетворение беспокоило меня. Я вошла в комнату матери: