Синав тотчас откликнулся:
Фельдмаршал захохотал. Актеры, чтобы посмешить его и сорвать репетицию, читали трагедию с авторскими ремарками.
Сумароков подскочил к Синаву, потряс его за плечи, оттолкнул, бросился к Трувору — тот убежал за кулисы. Он остановился, провел рукой по лбу, криво улыбнулся и побрел прочь, шаркая подошвами по настилу подмостков.
В театре стало тихо.
— Ничего, — сказал Салтыков, — к завтраму Элиза проспится и сыграет эту трагедию. Подумаешь, какие нежности! Уж и пошутить нельзя.
Он был все же несколько смущен.
Сумароков, закрыв ладонями лицо, плакал от обиды и злости, прислонившись плечом к спинке бутафорского трона.
Назавтра «Синава» играли, как приказал фельдмаршал. Спектакль провалился.
Сумароков не поехал в театр. Он сидел дома и писал элегию:
Он потрогал под камзолом грудь, как будто и вправду ощущал прикосновение чьих-то хищных зубов, привычным движением плеснул в стакан водку из полуштофа, выпил, понюхал табак и продолжал:
Сумароков вытащил из ящика стола письмо фернейского старца и положил перед собою.
Лицо его сморщилось, как будто он в самом деле собирался заплакать.
Сумароков поставил точку и перечитал написанное. Стихи, конечно, печатать нельзя, но и в рукописи они получат известность. Можно было бы послать элегию государыне, однако вернее написать, ей в прозе. И не откладывая, чтобы упредить доношение Салтыкова.
Так он и поступил. Но не ограничился одним письмом, а послал их дюжину. Болезненная чувствительность делала Сумарокова необычайно восприимчивым к любой мелочи, касавшейся его драматических сочинений и театра. Он забывал о спокойном коварстве августейшего адресата и одно за другим отправлял возбужденные письма, жалуясь на графа Салтыкова, на московскую публику, на пренебрежение к себе, напоминал о своих заслугах и грозил положить перо.
Он писал:
«И повару досадно, когда у него подаваемое на стол кушанье напортят, и трагедия, недожаренная или пережаренная, много вкуса теряет. Пьесы театральные не ради чтения сочиняются; так много славы погибает тогда, когда они мерзко играются…
Разве мне, поработав ради славы, приняться за сочинение романов, которые мне дохода довольно принести могут, ибо Москва до таких сочинений охотница? Но мне ли романы писать пристойно, а особливо во дни царствования премудрый Екатерины, у которой, я чаю, ни единого романа во всей ее библиотеке не сыщется? Когда владеет Август, тогда пишут Виргилий и Овидий и в почтении тогда «Энеида», а не Бовы-королевичи. А я и Бовою, выданным от себя, не обесчещуся, хотя и немного чести присовокуплю. А еще лучше, ежели я стану сочинять «Тысячу и одну ночь», или, по крайней мере, писать высокопарные оды, думая:
Или:
Или:
Я ради того мешаю дело с бездельем, дабы Вашему, всегда в ваших делах упражняющемуся духу, мелкостию, говоря о ней важно, не принести докуки…»
Екатерина письма частью читала, частью слушала краткое изложение их в докладах Козицкого и недоумевала по поводу горячности Сумарокова.
— Напишите ему, — указала она в записке Козицкому, — что письма его мною получены, что я на них ответствовать не буду, для того чтобы копии с оных писем ему не наносили снова досады, и что, впрочем, желаю ему здравствовать, а не лишиться жизни, здравия и ума, как он то пишет ко мне.