Выбрать главу

Бирон хотел получить голову врага, судьи дорожили своими, а потому и приговорили обвиняемого и его друзей к мучительным казням.

На последнем заседании комиссии 20 июня был оглашен приговор: Волынскому отрезать язык и живым посадить на кол, детей отправить в Сибирь, в вечную ссылку; Хрущова, Мусина-Пушкина, Соймонова, Еропкина четвертовать; остальных обвиняемых кого обезглавить, кого бить кнутом, понимай — до смерти.

Все члены суда с приговором согласились, хоть и знали, что обрекают, на страшную казнь невинных людей. Не подписать — значило самому быть пытанным, посаженным на кол.

Лишь князь Василий Репнин своей подписи не поставил. Он натер лицо сухими фигами и объявил, что болен разлитием желчи. Способ такой не был тайной — к нему, случалось, прибегал Остерман, когда хотел уклониться от опасного решения и сказывался больным.

Александр Нарышкин в приговоре участвовал, но едва подписал и сел в коляску, чтобы ехать домой, как потерял сознание. Всю ночь бредил и кричал, что он изверг, осудивший на смерть мучеников…

Царица утвердила приговор. 27 июня Волынскому отрубили сначала руку, потом голову, — это была милость. Остальным наказания также смягчили — не четвертовали, а рубили головы. Мусину-Пушкину вырвали язык, Соймонова секли кнутом и сослали в Сибирь.

О расправе Бирона с Волынским столица знала в подробностях, и не только Миниха беспокоило, как сложится дальше обстановка в Зимнем дворце.

Сумароков рассказывал отцу новости, услышанные за день, и Петр Панкратьевич прибавлял к ним свои основательные и верные наблюдения. По всему выходило, что спор о престоле пойдет между немцами и цесаревна Елизавета участия в нем принимать еще не будет. Ближе к императрице была ее племянница Анна Леопольдовна, жена принца Антона-Ульриха Брауншвейгского, и в наследники глядел их младенец-сын по имени Иоанн.

Сумароков привел в порядок бумаги, поступившие из корпуса. Новых занятий не оказывалось. Корпус жил без особых происшествий. Принесли, впрочем, длинную кляузу о том, что кадет Бабушкин Петр — великовозрастный парень, Сумароков знавал его — утащил в пьяном виде у квартирмейстера Морского полка Шадрина серебряную кружку и сахарницу. По ордеру Миниха был Бабушкин бит кнутом и отправлен солдатом в гарнизон.

Часто писали о постройке бани для кадет — мыться им было негде, — но денег все не отпускали.

«Не знает директор, что ли, с какой стороны подойти? — думал Сумароков, читая очередной рапорт генерала фон Тетау. — Если поговорить с кем следует в канцелярии и как следует попросить, небось нашли бы статью расхода. Великое ль дело — баня…»

Смешной казалась Сумарокову прежняя наивность, — как же, не догадался, почему просители приходят не с пустыми руками! Месяцы службы убедили его в том, что взятки — их в разговоре канцеляристы называли иностранным словом «акциденции» — берут все или почти все чиновники. Он допускал исключения, хотя сам с ними не сталкивался. Приказные грабят просителей, это так. А их начальники безгрешны? Нет, конечно, только «акциденции» у них крупнее, вот и вся разница.

Иногда он рапортовался больным и проводил неделю дома. Петр Панкратьевич видел, что сын с трудом привыкает к службе, сердился на то, что считал он забавой, — на стихотворство, которое мешало Александру жить как положено, но властью родительской не пользовался: придет время, сам образумится.

Однажды после обеда, когда старшие ушли отдохнуть, сестры попросили Александра остаться в столовой.

— Мы вчера были в гостях у Мельгуновых, — сказала Елизавета, — новую песню выучили. Алексей услышал, как мы поем, и говорит: «Это ваш Александр сочинил».

Алексей Мельгунов был корпусным товарищем Сумарокова, продолжавшим свой курс.

— Песня очень хороша, — сказала другая сестра, Анна. — Мы ее списали.

— Что за песня? — спросил Сумароков. — Покажите.

Анна проворно выдернула из лифа сложенный вчетверо листок.

Сумароков развернул душистую бумагу и по первым девичьим каракулям угадал свои стихи. Он знал, что песни его ходят по городу и от многих похваляются, но признание сестер было приятно.

— Сколько ошибок! — ворчливо заметил он, рассматривая листок. — А стихи — точно, мои.

Он пробегал глазами знакомые строки, жившие теперь самостоятельной жизнью, без связи с ним, их создателем. Песня была сочинена в корпусе, незадолго до выпуска.

Мы друг друга любим, что ж нам в том с тобою? Любим и страдаем всякий час, Боремся напрасно мы с своей судьбою. Нет на свете радости для нас. С лестною надеждой наш покой сокрылся, Мысли безмятежные отняв; От сердец разженных случай удалился, Удалилось время всех забав…