— Не стреля-ать! — тонко закричал он. — Команда «Огонь!» по выстрелу пушки!
Пыль совсем затянула дорогу, стлалась над полем густой дымовой завесой. Некоторые машины выскакивали в сторону, ехали по нескошенным хлебам, но на тряской пашне быстро отставали и снова ныряли в пыльную пелену.
Держа в прицеле первый грузовик, Меренков ждал, когда тот выедет на ближний изгиб дороги. Не было теперь перед ним ни Марыси, ни друзей-товарищей, живых и погибших, вся жизнь, все мечты и надежды слились в одно-единственное желание — не промахнуться первым снарядом. Он бормотал машинально себе под нос какие-то слова и очень бы удивился, если бы понял, что бормотал:
— Господи, не дай промахнуться, не дай промахнуться, не дай!..
То, что входит в человека в пору детства, живет в нем до последнего часа. Так, самому крепкому парню в тяжкую минуту хочется заплакать.
Выстрел громыхнул, как показалось лейтенанту, совсем неожиданно. Звонко вылетела гильза, и звон ее захлебнулся в гильзоулавливателе. Знакомо запахло пороховой гарью. А разрыва все не было видно, и лейтенант еще успел удивиться, как медленно в иные секунды может тянуться время.
Ему повезло с первым выстрелом. Снаряд угодил в кабину грузовика, разбросал солдат, сидевших в кузове. Это он сразу засек наметанным глазом. А в следующий миг вскинулся черно-огненный сноп: вспыхнул бензин. Второй, третий, четвертый снаряды рванули в стороне от машин, но это не беспокоило: осколки все равно доставали. Он не слышал, как прицельно тюкали винтовки красноармейцев, как суматошно частили десятки немецких автоматов, посылал снаряд за снарядом по черневшим в пыли и дыму пятнам автомобилей, торопясь, крича so весь голос, ругая заряжающего за то, что медлит.
И вдруг лейтенант увидел, что стрелять больше уж не по кому. На дороге полыхали четыре костра, а уцелевшие грузовики прямо через хлеба уносились к дальней роще.
И затихло поле. Отзвенело в ушах оглушающее эхо стрельбы, снова стало слышно, как срезанные ветки, укрывающие башню, царапаются под ветром о горячую броню. Пороховую гарь быстро вытянуло в открытый люк. Лейтенант выглянул, и первое, что увидел, — маячившую над зеленью кустов круглую перевязанную голову Дынника.
— Не двигаться! — закричал он. — Прекратить движение!
Снова нырнул в башню, припал к прицелу, готовый не снарядом, так пулеметной очередью срезать тех, кто откроет огонь по высоте. Ясно было, что там, в густой пшенице, валялись не только убитые да раненые, но прятались и уцелевшие гитлеровцы. Но они не стреляли, ждали.
И сержант Гаврилов, сидя в своей ячейке, недоумевал по поводу столь внезапно оборвавшегося боя, и даже неопытный Дынник все порывался встать, чтобы посмотреть, куда подевались немцы. У Дынника это был первый настоящий бой. Попавший в маршевую роту, он с первого дня призыва только и делал, что маршировал. Сначала к фронту, потом в обратном направлении, пока не выяснилось, что маршировать уже некуда — кругом немцы. Он снова привстал и опять никою не увидел. Только полыхали четыре костра посреди поля.
Какой-то звук донесся с неба, то ли посвист, то ли шум, и вдруг на высоте громыхнуло. Дынник присел в ячейке, так что один только штык остался торчать над бруствером. Приподнялся, увидел растекающийся дым на том месте, где еще недавно стояла часовенка, и ужаснулся: это ведь и по собранным останкам защитников городища может угодить снаряд, и по свертку древнего оружия, которым Дынник собирался удивить своих коллег — историков…
Новый взрыв прогремел ближе. И зачастило, забухало на высоте. Снаряды рвались с оглушающим треском, обдавая даже далеко находящихся бойцов тугими волнами сухой пыли и вонючего, удушливого дыма.
Самого близкого разрыва Дынник не слышал. Его вдруг ударило головой о приклад собственной винтовки, или, как ему показалось, винтовка, вырвавшись из рук, ударила его, и все исчезло.