Выбрать главу

У меня есть место на земле, куда меня всегда тянуло (и тянет до сих пор), как магнитом. Это в Крыму, в Севастополе. Херсонес. Небольшой полуостров, скорее даже мыс с высоким обрывистым, рыжего ракушечника берегом. Главная примета мыса — пепельного цвета развалины, останки древнегреческого города. Два основных цвета здесь: пепельно-серый — старого камня давних-давних стен, и гипнотически-синий — вечного моря. Был бы я живописцем, полжизни потратил бы на то, чтобы передать эти два цвета холсту. Еще ни один художник их не одолел, хотя Херсонес писали многие.

Херсонес я открыл для себя случайно, потом, присмотревшись, полюбил, после стало меня тянуть туда, как магнитом, и стал он даже мне сниться — видя во сне синие бухты, был я каждый раз несказанно счастлив.

И столь сильной сделалась эта любовь к мысу с древними развалинами, что начала походить на мистику, и однажды я попросил объяснить это мое состояние заезжую, знаменитую в ту пору экстрасенсшу. Она очень внушительно показывала в моей компании свои возможности, и я ей доверился. Отведя в свою комнату, рассказал загадку.

Экстрасенсша посмотрела на меня, как на младенца.

— Господи, да ничего тут загадочного нет! Просто вы в этом городе когда-то жили! — И встала, и ушла к компании, оставив меня — младенца! — одного.

В меня как из пушки выпалили.

Та часть сознания, которая верила в чудо (она есть, по-моему, у каждого человека), эта часть сознания воспылала и зажгла всё. Я там жил… Когда? Нет, нет, не тогда, когда там был уже славянский Корсунь, я это знаю точно, — раньше. Раньше! Когда там носили туники до колен и сандалии, когда надевали праздничные красные тоги, отороченные белой каймой, когда в небольшой гавани за полуостровом раскачивались мачты парусно-весельных галер, когда гончары обжигали в огромных печах (расположенных за границей города) черепицу, кухонную посуду, полутораметровые пифосы и амфоры для засолки в них рыбы, для вина и масла…

Когда там жила молодая темноволосая короткокудрявая женщина (белая туника, обнаженные загорелые руки с тонкими запястьями и целым набором браслетов на них (были даже супермодные, стеклянные), быстрый взгляд ярко-коричневых глаз, нетерпеливые пальцы на деревянных перилах лестницы, ведущей на второй, женский этаж…), женщина по имени Понтия…

Конечно, я там жил! Я был там влюблен, я недолюбил, может быть, я (моя теперешняя душа находилась тогда в теле молодого грека, моряка, владельца галеры, торговца, бродяги), может быть, "я" погиб в море во время шторма, а душа моя чайкой вознеслась над тонущим кораблем к блещущему молниями косматому небу. Вознеслась, чтобы вдоволь помотаться потом по белу свету… Она поселится в кого-то еще, еще, еще (хотел бы я знать их!)… и наконец, полная незабываемых, чудесных воспоминаний об одной только Понтии, к ее дому, к перилам лестницы, ведущей на второй, женский, этаж, эта душа станет моей… Вот и отгадка моей странной, необъяснимой любви к Херсонесу, к его пепельно-серым, нагретым солнцем камням, к которым я прикладываю ладони и подолгу не отпускаю, к россыпям красно-глиняных обломков кувшинов и амфор на галечном берегу, которые я люблю перебирать под неназойливый звон прибойной волны и шелестение песка.

Отгадка — в легко рождающейся на этом берегу радостной и радужной фантазии…

Журчание здешней воды вернуло меня к ручью. Вокруг снова был незнакомый лес, я сидел, прислонившись к толстому стволу дуба, ручей позванивал в трех шагах слева от меня. В верхушке дерева, чуть касаясь листвы, шелестел ветер.

Здесь все было пока чужим, кроме журчания ручья и шума ветра. Надо искать еще что-то, что сблизило бы до боли знакомый мне русский лес и этот, американский, с незнакомыми деревьями, непроходимый, не пускающий в себя.

В силу прекрасных заблуждений

Теперь я принадлежу только самому себе. Никто и ничто не претендует ни на мое время, ни на мои мысли, ни на чувства. Я волен подолгу рассуждать на любую тему или что-то, милое сердцу, вспоминать. Я рассуждаю, конечно, в силу своих заблуждений, и никто меня не поправит, не попытается привести то ли к своей, то ли к некой усредненной точке зрения. (И вообще, наши заблуждения — так ли уж это плохо? Все человечество, кажется, только и делает, что заблуждается в чем-то). Здесь, в лесу, в одиночестве, я восстанавливаю себя. Может быть, некое астральное тело, имеющее Бог знает, какую форму.

Чтобы любить Нью Йорк, в нем надо родиться. Для иммигранта он навсегда останется чужим. Американский поэт однажды с гордостью провозгласил: "Я… сын Манхэттена.." Уолт Уитмен не был в действительности сыном Манхэттена, но, поселившись на знаменитом острове в молодости, стал им. Мы в Манхэттене всегда будем пришлецами, с восхищением и ужасом взирающими на величие (или безумие?) пятиглавого исполина Tramptowera, на гигантскую костяшку домино отеля Hilton.