Он жил тогда трудно, искал, если выразиться спортивным термином, стойку, позицию, почерк, его часто били, сшибали с ног — это было в порядке вещей, — он падал, но быстро поднимался: строптивый, упрямо честолюбивый, куражливый — после нескольких побед возомнивший, что может все… Для нее же он был просто мальчишка, чьи колючки покорно ложились под ее рукой. Она знала нечто большее, чем его победы и поражения, — что? Ну да, конечно, любовь — что может быть сильнее? Любя, она ощущала в себе природу, большую и щедрую, любя, она осознавала себя женщиной-матерью — и столько рождалось в ней терпения, что когда он, утомленный, обмирал на ней, она, вчерашняя девчонка, не шевельнувшись, по часу, ждала его пробуждения.
И все уместное, умное, что говорилось и делалось им, рожденное не без ее уже участия, узнавалось ею, пощрялось и награждалось — взглядом, прикосновением руки, поцелуем, — оно принималось все с той же материнской гордостью.
Она знала свою женскую силу. Эманация женского ее могущества немедленно чувствовалась всяким, кто видел ее впервые, кто попадал в поле ее токов. Так было с одним известным поэтом, приехавшим в их город. Поэт зачастил в ее дом, не отходил от нее, был столично остроумен, гибок в разговоре, как дьявол… а он впал в отчаяние — где ему сравняться с таким блестящим соперником!
Слава богу, поэт скоро уехал, и объяснился с ней стихотворением, опубликованным в центральной газете буквально через неделю. Главной мыслью стихотворения было — что поэт боится потерять с ней все свое, — а по-другому с ней нельзя. Оно начиналось знакомым словом: "Ты такая большая, — теряюсь…"
С поэтом он был одного возраста, но до успехов того ему было далеко. Он тогда только начинал, метался от одного к другому, от живописи к скульптуре, даже стихи писал…
В день ее рождения, когда ей исполнилось девятнадцать, он принес только что законченную работу в пластилине — скрипача. Она угадала, что играет скрипач — песню Сольвейг, он тогда увлекался Григом — и стало на одно удивление больше.
Отец его возлюбленной — породистое длинное лицо, крупный нос с дворянской горбинкой, какую унаследовала и она, замедленные движения головы и рук — заметил пластилин на рояле в гостиной, наклонился к нему.
— Интересная работа, — сказал он через минуту. — Интересная. Но…
В отцовском "но" была полная оценка дочериному увлечению. "Но" стояло между ними неодолимой преградой
Об этом скрипаче он, крепко ухватившийся уже за скульптуру, и вспомнил сейчас, идя по скользкому льдистому тротуару.
Пальто давно было расстегнуто, даже шарф он снял и размахивал им. Было около одиннадцати, пахло весной, дышалось легко и глубоко — оттого, наверное, что впервые небо открылось до самых звезд, оно наполнилось теплым и влажным воздухом завтрашней весны.
Весна уже началась, но о ней узнают только поутру. С крыш и деревьев капало, по мостовой текли латунные в свете фонарей ручьи, спать не хотелось, наоборот, он чувствовал возбуждение — не от вина уже, а от весеннего воздуха, от близости завтрашнего дня, когда будет много солнца, глаза будет слепить яркая белизна неубранного там и сям снега, на улицах будет много воды, птичьего гама, людской толкотни на тротуарах, расстегнутых одежд и растерянно-улыбчивых лиц.
Проходя мимо какого-то двора, увидел открытую калитку, нетронутый снег по обе стороны тропинки, двухэтажный дом в глубине, скорее всего, учрежденческий — и, повинуясь внезапному порыву, вошел, бросил на снег шарф и взялся катать по белому полотну быстро тяжелеющий снежный ком.
Руки скоро озябли, он надел перчатки. К этому времени был скатан и второй ком и поставлен на первый. Он боялся только, что возбуждение, охватившее его, пройдет, что его не хватит на задуманное — это тоже было знакомо; но оно не проходило, должно быть, из-за по-дневному теплого воздуха и весеннего запаха талой воды, который он всегда чувствовал первобытно остро, этот запах, сколько он себя помнил, всегда будоражил его.
Воздвигнут и третий ком; теперь он стал срубать рукой целые слои с него так, что в глыбе снега начали проступать очертания наклоненной к плечу и чуть запрокинутой головы скрипача.
Увидев правильно взятую линию, он уже не боялся, что возбуждение оставит его: им овладел тот счастливый азарт, какой бывает, когда, начав, видишь работу ясно и отчетливо, словно закончил ее, и спешишь, чтобы увиденное ненароком не ушло.
На этот азарт подбивала его и капель с крыши дома в десятке метров от него и два барабана водосточных труб по бокам здания; он не слышал звуков спешащей вниз воды, но, конечно, чувствовал их.