— Вы меня-с? — спросил он.
— Тебя, — сказал Вуколыч. — Ты что, химкин муж, что ли, а?
— Так точно-с.
— Ах ты, горе луковое!.. Бьет?
Иван Захарыч промолчал.
— Я ее, твою Химу-то, хорошо знаю, — продолжал Вуколыч. — Я весь город знаю. Бабенка она у тебя шустрая… я у ней лук беру… Ты спроси у нее про меня, она тебе скажет… Она мне и про тебя говорила: столяр ты, ишь, хороший… Зашел бы ты, братец, ко мне как-нибудь… Есть у меня, понимаешь, стул, кресло эдакое старинное, ножка сломалась, не починишь ли? Я б тебе заплатил, чего стоит. Водку-то ты пьешь, аль жены боишься?..
— Пью-с.
— Пью-с! — передразнил его Вуколыч. — Бери стул, садись к нашему столу… Давай сюда свой прибор-то…
Иван Захарыч перенес со своего стола «прибор» и сел, как-то боком, на стул рядом с Вуколычем, необыкновенно радуясь в душе эдакому, как он думал, превосходному случаю.
— Налить, что ли? — сказал Вуколыч и посмотрел на Сысоя Петрова.
— Как знаешь, — сказал тот. — Дело твое. Тебе человек нужен, стало быть, потчуй…
Вуколыч налил из чайника в чайную чашку водки и, мигнув левым глазом, сказал:
— Лакай, столяр!.. За кресло зачту…
Иван Захарыч, с жадностью давно не пившего пьяницы, «глотнул» водку.
— А ты, брат, должно быть, по этой-то штуке профессор кислых щей? — сказал Вуколыч и, налив еще, прибавил: — Помни! две чашки по гривеннику за чашку, двадцать монет… Это тебе зачтется…
— Помилуйте-с… я… да я даром за всякое время, — прижимая левую руку к сердцу, сказал Иван Захарыч и «глотнул» еще…
«Глотнув», он необыкновенно быстро размяк и сделался пьян. Все как-то сразу в его голове перепуталось и перемешалось. Он вдруг почувствовал себя необыкновенно смелым, развязным, разговорчивым…
— Мне наплевать на жену! — кричал он минут через пятнадцать-двадцать, стуча кулаком по краю стола. — Мне, главная причина, люди нужны, правда, закон божий… Я человек вот какой: я рубашку сыму. Истинный господь!.. Вы, господа, вот ученые… А я, — кричал он и, согнув четыре пальца к ладони, а большой, с огромным вымазанным лаком ногтем, как-то чудно оттопырив и наставя его себе в лоб, восклицал: — А я столяр Иван Захарыч Даёнкин!.. Да-а-а-ён-кин… Я — хозяин, и больше никаких…
Поздно вечером, совершенно пьяный, кувыркаясь по улицам, считая углы, добрался он до дому и здесь был встречен Химой…
XVI
Увидя его в таком состоянии, Хима залилась слезами… Иван Захарыч стоял перед ней, шатаясь и тыкаясь, уставя большой палец в лоб, и повторял, еле ворочая языком:
— Я… к-к-то?.. Я Даёнкин!
Хима обозлилась, завизжала, начала прибирать «всех чертей» и, схватив Ивана Захарыча за волоса, поволокла по полу в принялась колотить…
— Разбойник ты!.. Окаянная сила! — вопила она, не обращая внимания на перепуганных детей: — Это ты что же затеял, а? Да нешто я тебя затем в дом-то приняла? Чорт ты голоштанный, му-у-у-читель! Заел ты мой век, заел… Чтоб тебя разорвало, дьявол проклятый!.. Вот тебе, вот тебе, на, на, на!..
— М-м-мыы! — мычал Иван Захарыч, принимая сыпавшиеся удары. — Я… Да-да-а-ёнкин.
Утром, когда еще он спал, лежа на полу, и тяжело храпел, Хима схватила его за руку и, ударив носком ботинка в бок, закричала:
— Отвяжи повод-то!.. Ваньк, а Ваньк, отвяжи повод, хрипит жеребец-то!
Иван Захарыч открыл глаза и, увидя Химу, вспомнил и понял, в чем дело. Ему сразу сделалось необыкновенно гадко и обидно.
«О, господи, — произнес он про себя, — опять, значит, то же…»
— Ты что ж это, — завопила Хима, — а? Ты пьянствовать… По миру меня пустить хочешь, суму на меня надеть, а? Кто щенят-то кормить станет, а? На вот, возьми их себе… На вот, на, на!..
Она схватила спавшего мальчишку и начала им тыкать Ивану Захарычу «в рыло».
— Пусти младенца-то, — с тоской сказал Иван Захарьй. — Дура… испугала…
— Сам ты дурак! — завопила еще шибче Хима: — сам ты дурак, а не я…
Ребенок с испугу вопил во всю глотку. Хима бросила его на то место, откуда схватила, и принялась плакать, ругаясь при этом самыми отборными словами базарного лексикона…
XVII
«Эх, кабы не дети! — иногда ночью, лежа на лежанке, где обыкновенно пребывал покойный Федул Митрич, с тоскою думал Иван Захарыч: — Плюнул бы я, да и ушел, куда глаза глядят… Чорт бы с ней, не жалко… О, господи, кабы не дети!..»
Детей своих (а число их все прибавлялось) он любил сильно и сильно болел за них душою, когда обозлившаяся Хима била их и ругала, не стесняясь в выражениях.
— Что ты, — говорил он ей, — побойся бога… кого ругаешь? Ругай ты меня, сколько влезет, ударь, коли хошь, сорви на мне свою злобу… А их-то за что? Что они понимают?.. Эх ты, дикая…