Работая, Иван Захарыч, беспрестанно поглядывает на часы. Еще рано, только десятый в начале… До прихода поезда еще далеко, а раньше двенадцати уйти нельзя… неловко… Иван Захарыч сознает, что он виноват, и что уйти ему раньше никак нельзя.
«Загрызет, — думает он, — съест, как узнает, что я все денежки ахнул… О, господи, а ведь узнает! И дернул меня чорт!.. Неужели же не похмелят?.. Кажись, я вчера, слава богу, не жалел, всем подносил? — задает он себе вопрос я сейчас же отвечает на него: — Поднесут… не такие люди… Ох, да и начудил я, небось, — на возу не увезешь…»
Медленно, аккуратно, как-то даже осторожно, точно охотник под сторожкую птицу, двигаются, ползут на часах стрелки. Десять… одиннадцать…
«Слава богу, двенадцатый скоро! — думает Иван Захарыч. — Пущай орет, а я уйду… Издыхать мне теперича до вечера-то…»
Хима начинает собирать на стол обедать… Кидает деревянные ложки, режет во весь хлеб большой ломоть, разделяет его на несколько равных частей по-монастырски, порциями, или, как там говорят, «укрухами», и, налив из чугунчика в глиняную, облупившуюся большую чашку похлебки, ставит ее на стол и кричит:
— Обедать!.. Кто жрать хочет, садитесь…
Иван Захарыч не хочет. Бросив работу, он свертывает курить, идет к двери, приотворяет ее немного, в образовавшуюся щель пускает дым и беспрестанно плюет.
— А ты что же? — спрашивает у него Хима.
— Не хочется что-то… аппетиту нет.
— С осени закормлен!.. Нажрался вчерась… Что ты над собой делаешь-то? Кому ты на зло делаешь-то? Удивишь кого, что ли?.. Кому нужда-то… Смеются над дураком… Вон Платоныч проходу не дает, смеется. За каким чортом тебя к нему намедни занесло-то, а? «Пристал, гыт, с разговорами про Думу, про господ… Никак, гыт, не отвяжусь… Кричит, гыт, ругается… Такие слова произносит, индо, гыт, страшно слушать, волос дыбом встает»…
— Чо-о-о-рт! — перестав хлебать и положив ложку на стол, говорит она, — чего она тебе, эта Дума-то, далась, а? Взял бы ты в голову свою дурацкую: на что, мол, она мне?.. Ду-у-рак ты, наше ли это дело, нам ли за господами гоняться?.. Мало ли они чего там с жиру-то придумают, и нам, значит, надо?.. На смех себя поднимаешь… Надоел всем… Допрежь, бывало, выпьешь — и все ничего, а теперь точно чорт на тебя сел, чисто сатана какая… вылупит бельмы… орет… тьфу!
— Ну, я пойду, схожу тут в одно местечко, — как-то особенно торопливо, не глядя на Химу, говорит Иван Захарыч, поспешно снимая с гвоздя грязный картуз. — Вы обедайте, а я сейчас…
— Куда? — вопит Хима: — Опять! Истинный господь, не пущу! Что ж это за мученье за такое, а?.. Не пущу!.. Сиди дома, не пушу!..
Она схватывает Ивана Захарыча за рукав и старается оттащить от двери, за скобку которой он крепко-накрепко уцепился левой рукой, а в правой зажал скомканный картуз,
Зная по опыту, что Хина, первым делом, постарается отнять его… А без картуза итти неловко.
— Пусти… я сейчас…
— Не пущу… опять нажрешься…
— На вши, что ли?..
— На-а-айдешь!.. Найдешь, сволочь ты этакая, на-а-а-й-дешь!.. Ну, иди! Ну, иди! — с визгом и со слезами в голосе еще шибче начинает вопить она и сама толкает Ивана Захарыча за дверь. — Иди, чорт с тобой, иди!.. Издыхай там где-нибудь… Вот тебе, кха! тьфу! в рожу в твою поганую… утри-ся… Вот тебе еще… на!
Она ударяет его кулаком в подбородок и выталкивает за дверь…
— Издыхай, — не пущу, сволочь, му-у-читель!..
XXVI
— Ори теперича, лайся сколько влезет, — говорит Иван Захарыч, очутившись за калиткой на улице, — а я вот он!.. Возьми меня теперича!.. На-ка, вот, выкуси!
На улице пустынно, серо, необыкновенно тоскливо. Косой холодный дождик пополам с крупой, какими-то неровными порывами, точно из частой лейки, поливает улицу, превращая ее в едва проходимую топь…
Подтянув повыше к коленкам заскорузлые, грязные, опустившиеся голенища и нахлобучив по самые уши выцветший серый картуз, Иван Захарыч, не обращая внимания на грязь, идет привычной дорогой, держась около заборов, предвкушая наслаждение «опохмелиться»… Пройдя улицу, он свертывает в переулок и идет мимо казарм, низкого, желтого, вонючего здания… В одном из окон этого здания, с какими-то фиолетовыми, мокрыми стеклами, открыта форточка. Через нее вырывается наружу пар, и слышно басистое пение многих голосов с ударением по-владимирски на о:
У Коныча, как и всегда, несмотря даже на такую погоду, многолюдно и шумно. Сам он стоит за буфетом, длинный, с суровым, застывшим лицом, и, кажется, ничего не видит и ни на что не обращает внимания. Но это только так кажется. На самом деле от его злобных прищуренных глаз «никакая тварь не убегает»… Половые, бегая мимо буфета, чувствуют на себе хозяйский взгляд, от которого им делается жутко и даже как будто больно, точно кто стегнул неожиданно кнутом по телу.