— Ну, вот так-то я и стал общим любимцем техникума. И не было у меня врагов ни среди учащихся, ни среди преподавателей. Все, как увидят, лицом светлеют и улыбаются. А директор техникума прочил мне хорошую карьеру: «Тебе, Николай, с такими внешними данными самое место — директором ресторана. Ты же — живая вывеска, лучше всякой рекламы!» Я и радовался. Мол, где умом не возьму, пробьюсь за счет своей могучей комплекции. Вот так я учился, где на практике — в ресторане иль в столовой престижной Выводили в жизнь преподаватели, что скрывать питали ко мне слабину. Да и я был добродушны покладистым, веселым. Как все толстые — добрые люди. Думал, что так будет всегда и жизнь только улыбки дарить станет, — внезапно помрачнел Килька. И, спохватившись, сунул в рот Фелисаде, одну за другой, три ложки меда. Дал запить чаем.
Повариха еле успевала проглатывать. Килька вытер ей рот полотенцем. Уложил в постель удобнее. Укутал в одеяла. Отошел к плите.
— Расскажи дальше, — попросила баба, боясь уснуть.
— Закончил я техникум. И меня забрили в армию. Посмотрели в военкомате на мою вывеску, тут же в Морфлот определили. Коком на военное судно. Во Владивосток. И прощай моя жизнь, беспечная и бездумная! Девчонки, с какими в техникуме учился и дружил, горючими слезами залились. Не хотелось им со мной расставаться. Я ж им и другом, и подругой закадычной был.
— Так ты же плавать не умеешь! Как же в Морфлоте служил? — вспомнив, удивилась Фелисада.
— А кто этим в военкомате интересовался? Там не способности проверяли. Брали по фактуре, — отмахнулся Килька.
— Ты бы сказал! — встряла Фелисада.
— Кому? Кто об этом слушать стал бы? В Морфлот всегда с трудом набирали. Там на год больше служить нужно. Вот и отлынивали от него, кто как мог. А у меня на такое ни ума, ни времени не хватило. Поехал во Владивосток поваром на крейсер, — потемнел с лица Килька и до хруста стиснул кулаки. — Ты о дедовщине в армии что-нибудь слышала?
— Нет, — призналась повариха.
— А я этого до самой смерти не забуду. Все, что мотом слышать доводилось от мужиков, отбывавших сроки в зонах, просто мелочь, детские шутки в сравненье с тем, что довелось перенести и пережить. Таких зверей, как в армии, ни один зверинец не знал, ни один зоопарк и тайга не приняли бы и не признали. Это не просто садизм, издевательство, это школа убийц.
У Фелисады рот сам собою открылся.
— Я до службы даже не слышал о педерастах, не знал, что это такое. А тут меня старпом вызвал к себе в каюту. И предложил быть ему вместо бабы — в море. У меня глаза чуть в жопу не выскочили от удивленья. Послал я его на три этажа и выскочил на палубу. Но вечером меня «старики» скрутили. Вломили «ложки». Это стальными тяжеленными ложками бить с оттяжкой но всему телу. Я от них еле живой уполз к себе. Весь черный, как сапог. Ни спать, ни жрать не мог. А старпом смеется: дескать, какой хиляк! «Пионерскую зорьку» не вынес достойно мужика. И бросил меня на «губу» за то, что я утром не мог встать. А там, в карцере, двое «стариков» за чифир попухли. Уже трое суток от скуки томились. Увидели меня, узнали, за что влетел, и давай хохотать. Мол, мы из тебя, салага, мужика живо сделаем. И давай меня раком ставить. Ну да их двое было, справился. Да так, что мало не показалось. Одному зубы до единого выбил, второго одноглазым оставил до смерти. Но на следующий день пятерых «стариков» кинули на «губу». За карты. Они враз ко мне прикипелись. Опять мордобой. Удалось и этих усмирить. Кое-как те десять дней выжил! И решил пробиться к капитану. Рассказать все. Потребовать, чтобы навел порядок на судне. Сунулся я к нему из строя. Попросил выслушать меня. Он велел прийти вечером. А меня, едва он отошел, за борт вышвырнули. Крейсер в открытом море стоял. На счастье, сумел каким-то чудом за якорную цепь ухватиться. И просидел на ней до утра следующего дня. Сколько мне на голову грязной воды и помоев вылили — не счесть. А дело уже осенью глубокой было — октябрь, самый конец месяца. Холод адский. Я орать стал. Вытащили полуживого. Опять вломили. На этот раз, видно, за то, что выжил. Я на карачках к капитану. Тот выслушал и не поверил, что на его судне столько зверья имеется. И посоветовал к самому себе присмотреться. Дескать, никто из новобранцев не жалуется, лишь я один. Значит, сам хорош. Велел мне в кубрик отправляться. Я его умоляю определить туда, где ни один «старик» или старпом не имели бы ко мне отношения. А он про общий дом, матросскую семью завелся, — сплюнул Килька и закурил нервно, быстро. — Вот тогда я сказал ему, если он отправит меня к тем скотам, руки на себя наложу. Но он спровадил меня на камбуз, велев старшему коку взять под свою защиту и Опеку. Я успел написать домой отцу и матери, что за служба у меня. И отправил родным. Ну, а папаня — участник войны. Хай поднял такой, что всем чертям жарко стало. Но… к тому времени я уже концы отдавал, в госпитале… Выдрали меня не просто ремнями, а бляхами. Потом, когда сознание потерял, опетушили хором.