— А тебе со зверем приходилось встречаться?
— Каждый день. Особо поначалу. Теперь уже распугали. Не так часто видимся, — ответил Федор.
— А отбиваться приходилось от кого-нибудь?
— Было, — как-то враз сник Федор.
— Расскажи, — попросил сын.
— Зимою это случилось. В Якутии полярная ночь стояла. Светает на три часа. А дальше — хоть глаза коли, ничего не видно. Я мужиков отпустил и палатку, сам остался на деляне обмерять сортименты — нашу дневную выработку. В руках рулетка-двухметровка. И больше ничего. Вдруг ни с того ни с сего носом в хлыст ткнулся. Будто кто в зад толкнул. Ну, я подумал, что кто-то из мужиков хамски подшутил. Хотел вскочить и хорошенько проучить за беспардонность, чтобы в другой раз неповадно стало. Да не тут-то было. На меня навалился волк — вожак стаи. Здоровенный кобель. И прихватил за шею клыками. Чую, еще секунда, и все. Перегрызет, одолеет. И вот тут мне впервой Настя вспомнилась. С разинутым ртом. В день, когда из больницы меня привезли. Будто не волк, а она вцепилась в шею клыками. Это и спасло. Сумел вывернуться. Оторвал от себя зверя. Но сам озверел. Так зарычал, когда на волка кинулся, что стая разбежалась. Я вожака сгреб за глотку. Он, гад, клыками меня хватает за руки. Да куда там! Он, зверюга, разве сумел бы пережить ту ночь после больницы? Он не знает, что такое быть преданным. Это только мужикам по силам. Зверь не пережил бы! Вот и сграбастал. Матом, как ту стерву, крыл. Сдавил глотку. Всем пузом на него навалился. Мало рук. Зубами в глотку ухватил его. Зверюга, наверно, от страха сдох. Дернуться не сумел. Я его не просто задавил, раздавил всего. В лепешку. Так что дерьмо из него вылилось на снег. Вместе с кровью и кишками. А я до конца зимы его шерстью отплевывался, которая в зубах застряла. Если б знал зверюга, на кого нарвался, — в жизни бы не подошел близко. И всем волкам наказал бы не бросаться на мужиков, какие сумели пережить бабью подлость. Но в тот день именно эта сволочь помогла мне волка одолеть и выжить. Его отметины и теперь на шее заметны. А ее — на всей жизни, на всей судьбе.
— Кто ж теперь виноват, сынок? — вздохнула мать горько.
— Да я никого не виню, кроме самого себя. Она — мое горе и наказанье. Из-за нее я умирал и выживал.
— Ты все же любишь ее, — тихо сказал отец и добавил: — Иначе не вспоминал бы так часто. Выгнал бы из сердца, из памяти. Но не получается. Она всюду с тобой. И чем больше ругаешь, тем крепче любишь ее. Ненавистных, едва от них избавляются, забывают, — подметил отец.
— Ты не прав! Она осталась в памяти ошибкой, повисшей над всей моей жизнью. И рад бы забыть. Но смерть Олега… Опять меня за душу. Я места себе не находил. Вспоминая ее, я себя ненавижу. Выходит, не лучше этой потаскухи, если не разглядел, если полюбил. Ведь больше десятка лет с нею прожито. Немало! Ведь не слепой! Так что держало рядом? Любил, не отрицаю. Но потом не только ее, себя возненавидел. Во сколько лет жизни вылилась она мне — не знаю. Но уж теперь ни одной не поверю. И не доверюсь никогда!
Федор с неделю гулял по Москве пешком, вспоминал свое детство, юность. Навестил всех друзей. Побывать решил и на могиле Олега. Сам. Один. И, расспросив, где похоронен сын, с утра отправился на Ваганьковское кладбище. Он быстро нашел могилу, присел на скамейку. Задумался, загрустил. Просил прощенья у сына за то, что не сумел его сберечь. И внезапно услышал за спиной тихие, усталые шаги. Оглянулся. Седая женщина, укутанная в черный платок, шла к могилке, не видя перед собой ничего. Она что-то шептала. Внезапно остановилась, приметив Федора, замедлила шаги. И вдруг заплакала тихо, беззвучно.