В газетах печатались длинные списки пожертвований для Красной Армии, Красного Креста. В списках были и фамилии русских эмигрантов.
Однажды при встрече мы спросили владелицу большого цветочного магазина мадам Судакову (на вывеске из черного мрамора золотыми буквами было выведено ее имя с двуглавыми орлами по бокам), бывшую фрейлину двора ее императорского величества:
— Чем вызван щедрый дар?
Она ответила:
— Я — монархистка, вы — большевики, но Родина у нас одна. Сейчас главное — остановить бошей.
Посол Советского Союза в США Уманский в беседах с нами рассказывал, что в посольство приходит много писем от эмигрантов с просьбой разрешить им — вернуться на Родину, а их дети просятся добровольцами в Красную Армию.
Надо сказать, что за все время пребывания в Америке только раз, в ресторане «Олимпик», мы встретились с открытой враждебностью. Молодой человек, как потом выяснилось — русский эмигрант, вскочил на стул и злобно выкрикнул: «Красная сволочь, скоро вам будет конец!» Финал этого «выступления» был таков: четыре Американских офицера-летчика схватили его и выбросили из зала, предварительно наддав ниже спины.
И все же приятных и неожиданных встреч было у нас гораздо больше.
Однажды, когда дожди загнали нас в гостиницу и мы по газетам знакомились с последними фронтовыми сводками, к нам в номер кто-то неуверенно постучал.
— Каман!1 — крикнул бортрадист Саша Макаров, любивший щегольнуть английским словечком.
1 Войдите! (Искаж. англ.)
В гостиную вошел высокий, слегка сутуловатый человек. С его серой широкополой шляпы и того же цвета плаща на ковер обильно капала вода. Поймав наши недоумевающие взгляды, он смущенно произнес:
— Извините, господа, торопился, — и замолчал. Человек говорил по-русски чисто, но как-то медленно.
— Раздевайтесь и, пожалуйста, садитесь, — предложил Черевичный, с нескрываемым любопытством вглядываясь в незнакомца.
— Моя фамилия Рахманинов… Сергей Рахманинов, — отрекомендовался человек, пристально вглядываясь в нас большими грустными глазами из-под лохматых, тронутых сединой бровей. Видя наше недоумение, он добавил: — Я все понимаю и почтительно прошу прощения. Вашему революционному поколению России мое имя ничего не говорит. Позвольте пояснить…
— Рахманинов? Композитор? — невольно вырвалось у меня. Мне вдруг вспомнилась эта фамилия, слышанная от молодого московского композитора Тихона Хренникова, с которым я дружил: — Вы — тот Рахманинов, белоэмигрант?
— Да, да. Тот самый. Только не белоэмигрант, а просто эмигрант, — с болью ответил он.
Неловкое ощущение охватило нас и неожиданного гостя. Для нас в то время «белоэмигрант» было равнозначно слову «враг», знакомство и тем более общение с которым считалось предательством со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я видел, как Черевичный незаметно от посетителя делал мне предупреждающие знаки — закругляйся, мол, но все же выпалил:
— Советские композиторы чтут и любят вашу музыку!
Что еще я мог сказать этому, как мне казалось, такому несчастному человеку?
— Я знаю об этом. Но моя музыка запрещена у вас. Русский народ ее не знает. Однако не за тем я пришел. Господа… товарищи, так ведь у вас обращаются… Моя цель — в вашем лице поклониться мужеству советского народа, самоотверженно сражающегося с немецким фашизмом, посмотреть на вас, гордых соколов моей Родины. Русская интеллигенция Америки, эмигранты гордятся вами!
— Вы сказали — вашей родины? — подчеркнуто сухо переспросил Черевичный. — А вы хотели бы приехать на свою родину?
— О, да! Даже в это роковое время нашествия! — воскликнул Рахманинов и вдруг, словно сжавшись от какой-то боли, буквально упал в кресло, тихо проговорив: — Увы, эта мечта несбыточна. Вашему вождю Сталину моя музыка почему-то не нравится. Я уже вел переговоры с послом господином Уманским. Он одобряет мое желание и знает, что я никогда не был врагом советского народа. Моя музыка — гимн человеческому разуму, доброте, мужеству, борьбе за счастье, свободу…
Разговор был трудным, и мучительным. Рахманинову нелегко было понять нас, а мы, хотя и попытались, никак не могли подавить в себе недоверие к человеку, покинувшему свою Родину. Не понимали мы. и того, что перед нами был действительно великий русский композитор.
Прощаясь, Рахманинов сказал, что специально приехал в Сиэтл, и оставил нам визитную карточку с приглашением на свой концерт. Мы не были меломанами, но на концерт пошли, и музыка Рахманинова тронула наши души. Мы словно услышали в ней горячую веру композитора в людей, в победу над силами зла.
Шли дни. Теперь мы уже без особого интереса знакомились с сообщениями газет о том, что русские летчики совсем не дикари, они подтянуты, внимательны к собеседнику, скупо, но четко излагают свои мысли и даже привычно используют за столом ножи и вилки, при еде не чавкают и не плюют на пол, обладают завидным аппетитом, но кушают с достоинством, не проявляя жадности. Солнечная, жаркая осень, дружеские отношения, встречи, яркий неоновый блеск прекрасного города — все осточертело. Враг подходил к Москве! Понимая наше состояние, посол Уманский вторично запросил Москву о сроках нашего возвращения, а потом сообщил, что, вероятно, нам придется включиться в работу миссии по отбору техники. Тогда с его разрешения дали от себя радиограмму по дипсвязи, где объяснили, что на фронте от нас будет больше пользы, чем здесь, в США.
И наконец 17 октября приходит «добро» на старт в Москву. А 20 октября, под вечер, мы уже ходили по родным сугробам темного Анадыря.
В Архангельске, в штабе ПВО, нам сообщили, что Москва разрешает прилет только до 14 часов. Весь путь домой мы прошли на бреющем, маскируясь в складках местности, — трасса была под контролем фашистских истребителей, а небо было безоблачным и ясным. Но вот наша «летающая лодка» бросила якорь в Химкинском водохранилище. Мы — дома. Чрезвычайный рейс — первый транспортный перелет в Америку — был выполнен.
А как же с самовольно измененным маршрутом? Все обошлось. Правда, нас жестоко пожурил Папанин, которому, вероятно, в свою очередь, досталось «наверху». Но рейс был словно забыт — ни наказания, ни наград…