Перед дверью разыгралась странная сцена: я вдруг заупрямилась, он принялся меня уговаривать. Начало спора от меня ускользнуло, будто иголка проскочила борозду на заезженной пластинке, и я не заметила, как сдалась. Помню лишь, как он напал на меня с поцелуями, а я с трудом разлепила веки и удивилась, что я все еще в гостиничном коридоре, под ногами головокружительный узор ковра, уходящий в бесконечность ряд одинаковых дверей, вертикальные алые полосы обоев. Я вроде как порывалась уйти, а он меня удерживал — его поцелуи были и доводом, и принуждением, внятные и гипнотические, левой рукой он сжимал мой локоть, а правой уже достал карточку, отпиравшую дверь, но еще не сунул ее в щель.
Роскошь поцелуя удержала меня, бессмысленное, алчное наслаждение. Зажужжал замок, дверь с щелчком открылась, а мы все целовались, и лишь голоса выходивших из лифта загнали нас, смеющихся, в темноту гостиничного номера.
После такого поцелуя — пятиминутного, десятиминутного, двухчасового — сам акт кажется чересчур «актом», если вы понимаете, о чем я. И тут опять провал — как мы перешли от двери к кровати. Подскоки и извивания в постели, исполненные с большим энтузиазмом, хотя толком я ничего не ощутила. Около получаса понадобилось Шону (ныне любви всей моей жизни — боже, я предаю его этими словами), чтобы кончить.
Тогда я сочла, что его притормозила выпивка, но на самом деле он больше притворяется, чем пьет. Теперь я знаю его лучше: обращенный вовнутрь взгляд, когда Шон поспешает за своим наслаждением и сбивается с ритма, — это возраст. Или же страх перед возрастом.
Можно подумать, меня волновало, сколько ему лет.
А может быть, все в Монтрё сложилось не так, как я теперь реконструирую, и я накладываю образ нынешнего возлюбленного на воспоминание о человеке, с которым переспала тогда. В тот раз он вполне мог быть напряжен и пронзителен, как стрела, мог быть в идеальной форме, порыв и действие слились воедино. Может, первый раз для того и придуман?
Знаю одно: на берегу Женевского озера, в одном из множества гостиничных номеров, посреди затянувшегося сеанса я повернула голову и увидела ключи и мелочь на тумбочке у кровати, а дальше распахнутую дверь в ванную, где все еще жужжал вентилятор, и припомнила, кто я.
Возможно, Шона изумила поспешность, с которой я покинула его после, но он уже засыпал и не пытался меня удержать. Так что завершающий кадр — закрывшаяся за мной дверь, длинный коридор, протянувшийся справа и слева. Кажется, я заблудилась. Я хотела поскорее вернуться к себе, но бродила не на том этаже: странности местной нумерации сбили меня с толку. Я рыскала по ковровым коридорам, садилась в лифт и снова из него выходила, и ни один человек не попался навстречу. Раз только какая-то парочка — и та прижалась к стене и молча пропустила меня. Даже в этих воспоминаниях я не вполне уверена: во мне захлопнулись ставни и не открывались до утра, когда я проснулась в собственной постели, полуодетая, под ярким электрическим светом.
Это сводило с ума. Виноватой я себя не чувствовала, но малость свихнулась. И к завтраку выйти никак не осмелилась бы. Нацепила темные очки и отправилась в местную кондитерскую, а оттуда понесла свое похмелье на вокзал и села на первый же поезд — в уютный старомодный вагончик, со скамьями, — и он принялся карабкаться в горы, по туннелям и скрытым ущельям, а потом вырвался на луговой простор, где росли альпийские цветы и паслись шоколадные альпийские коровы с колокольчиками на прекрасных розовато-лиловых шеях. Изредка попадались домики: в деревянных оградах балконов резные сердечки, на перилах проветриваются белые лоскутные одеяла. Все так дивно, так глупо, что я решила выйти в Гштаде, — оказалось, это деревенька, две улочки с бутиками, сплошь «Ролекс», «Картье», «Гуччи» и «Бенеттон» и гастроном с какими-то изумительными сырами. Я прошла Гштад насквозь и не нашла ни одного заведения с хлопьями, мюсли, туалетной бумагой. К богачам они что, сами собой прибывают? Или им без надобности — они уже по ту сторону?
Супружеская измена — как еще это назвать? — проникла в кости. Чуть побаливало на ходу — остаточное, тревожное напоминание о любовном безумии. С утра я принимала душ, но теперь мне настоятельно требовалось вернуться и отскрестись дочиста. Я чуть было не расхохоталась от такой мысли. Смех малость панический, но все же. В тот день в Гштаде совесть не встревожилась, хоть я и была все равно что самоубийца. Облегченный вариант самоубийства: я погубила свою жизнь — и никто не умер. Наоборот — мы живее прежнего.