Николай достал из морозилки брусок замороженного свиного сала, настрогал на сковородку тончайших прозрачных розовых ломтиков, включил конфорку. К тому времени, когда он очистил большую луковицу, на сковородке уже вовсю скворчали золотистые шкварки. Скинув их шумовкой в блюдечко, он пожарил лук, разбил в него три яйца, бросил сверху шкварки, посолил, поперчил, подождал, пока запечется белок, и умял все это с большим ломтем черного хлеба.
Чай он пил уже в состоянии полнейшего успокоения. Следовало решить, что делать дальше. Можно, конечно, было сдать все, как положено, государству и получить свои законные двадцать пять процентов. Но в том бардаке, который творился вокруг, могло произойти все, что угодно. Например, человек по имени Николай Денин мог просто исчезнуть с лица земли вместе с упоминанием о нем в любых документах. И даже если бы все прошло благополучно и по закону, то, во-первых, никто не оценил бы находку по ценам аукционов и черного рынка, а скорее всего, сделали бы это по весу лома, во-вторых, к моменту, когда нужно будет получать причитающееся, а это займет не меньше года, инфляция съест большую часть этих денег. После того, как оказалось, что за сорок лет работы его отцу, заслуженному изобретателю СССР, причитается часть государственной собственности в виде ваучера стоимостью десять долларов, Николаю, как и многим другим, стало ясно, что этому государству деньги ни при каких условиях доверять не стоит.
Поев, он первым делом разложил монеты, рассортировал их. Оказалось, что они в основном делятся на три группы, только три были в одном экземпляре. Николай сначала просто констатировал этот факт, но краем сознания он уловил вдруг какое-то странное несоответствие этих одиночек остальным монетам. Приглядевшись внимательней, он даже присвистнул от удивления. Вместо слова «рубль» под цифрами, обозначающими достоинство монет: 5, 10 и 15, там было написано «рус». О таких деньгах ему слышать не приходилось. Возможно, это были наградные монеты, выпущенные к какому-то событию, однако вряд ли, так как больше никаких надписей на них не было. Он выбрал по одному образцу из каждой группы, положил к ним три одиночных. Взял «поляроид», аккуратно сфотографировал шесть монет вместе, – сначала с одной стороны, потом перевернул и сфотографировал и с другой. Затем сделал несколько снимков колье и сережек с различного расстояния. Подождал, пока фотографии проявятся, получилось вроде бы неплохо, только на одной фотографии с колье было большое желтое пятно с края, видимо бумага оказалась дефектной. Николай смял ее и бросил в корзину под столом. Туда же бросил и скомканную газету с мешковиной и обломками вара.
Он вынул из футляра одну сережку, закрыл футляр и упаковал его. То же сделал с пасхальным яйцом и монетами. Затем все кроме сережки и фотографий сложил обратно в коробку, завернул ее в бумагу, которой она была обернута изначально, и перемотал крест-накрест скотчем.
Положив коробку в портфель, он вышел из квартиры, сел в машину и поехал в Колоссбанк, где у него был открыт счет. Там он зарезервировал в хранилище ячейку и оставил в ней коробку.
Оставшуюся часть вторника и среду Николай провел дома, зализывая свои болячки. В основном это сводилось к тому, что, смазав ободранные места и помассировав ушибы с растиркой, оставшейся еще от времен занятий самбо, он сидел в кресле-качалке на застекленном балконе с книгой в руках, тем более, что погода к этому располагала. Москву с понедельника накрыл очередной циклон с Атлантики, спала жара, и периодически начинал сыпать мелкий дождик.
В это время Николай испытывал странное состояние. Найденное, словно какая-то невидимая стена, отгородило его от прежнего мира. Он понимал, что в ближайшее время вся жизнь может резко перемениться. Он уже думал о том, кого из знакомых программистов можно было бы перетащить к себе в случае открытия собственной фирмы, у него были интересные идеи еще со времен службы в армии. О том, что сначала нужно будет как-то превратить свою находку в деньги, он пока старался не думать.
Глава 4
Декабрь 1941 года, Ленинград, Малый проспект, дом 35
Первый военный декабрь выдался холодным, по ночам морозы доходили до сорока градусов. Отопление в осажденном Ленинграде для большинства населения в тот год так и не начало работать. В каждой квартире, где оставались люди, появились сделанные местными умельцами печки-буржуйки. Топили, кто чем мог. Сначала в городе исчезли все деревянные постройки, заборы, скамейки. У кого были силы и нахальство, снимали двери у подъездов, выламывали оконные рамы на лестницах, взламывали пустующие квартиры, выдирали паркет, рубили мебель, забирали книги, подшивки журналов, любое дерево, бумагу и тряпки, все, что могло гореть. Тепло означало жизнь. Люди надевали на себя все теплые вещи, которые могли найти, и уже два месяца не снимали их. Правда, для того, чтобы жить, нужны были еще вода и еда. Водопровод почти не работал, в результате бомбежек и обстрелов во многих местах трубы были перебиты, вода в дома не поступала, но кое-где из разорванных труб вода била ключом, ее можно было набирать.
Вообще-то воды в Ленинграде, слава Петру Алексеевичу, вокруг было много, но питьевую брали лишь из Невы, в каналах она была грязной и застойной. Вот только сил, чтобы принести ее, оставалось все меньше и меньше. Практически никто не мылся, разве только если человек работал, а на работе была теплая вода, и оставалось хоть немного сил. Даже умываться перестали, да и трудно было это сделать, утром вода в ведрах была покрыта коркой льда. С конца ноября по карточкам иждивенцам и детям давали по сто двадцать пять грамм хлеба, да и то наполовину состоящего из малосъедобных добавок, и больше ничего. Это означало медленную смерть от голода для сотен тысяч людей, зажатых в тисках блокады волей двух диктаторов. Большинство из них не нужны были в городе. Их следовало бы эвакуировать еще в июле-августе, когда немцы быстро продвигались к Ленинграду, но городские власти не сделали этого, боясь гнева Сталина и обвинений в пораженческом настроении. После того как сомкнулось кольцо блокады, в городе исчезли сначала собаки и кошки, а затем мыши, крысы и даже птицы. Ели все, что имело хоть какое-то отношение к еде, – пытались разваривать кожаные вещи, варили холодец из вонючего столярного клея. Летом в результате бомбежки сгорели Бадаевские склады, в которых хранился, в том числе, и сахар. Люди копали в этом месте землю, замачивали ее, фильтровали раствор. Иногда удавалось получить сладкую водичку. Канализация, естественно, тоже не работала, и, экономя силы, зимой содержимое ночных горшков стали выплескивать в форточки. Дома по всему городу стояли закованные в броню нечистот. Позже, весной все это будут смывать брандспойтами.
Окна изнутри комнаты, расположенной на четвертом этаже, подернулись курчавым инеем. Семилетний мальчик Вася Бурыкин, с головы до ног, закутанный в разные одежки, которые нашлись в доме, и которые можно было одеть на него, держа рукой в варежке острую щепку, писал на окне слова из букваря. Читать он умел с пяти лет, а в этом году собирался пойти в школу, но осенью сорок первого в Ленинграде начали работать немногие школы, да и те открылись только в ноябре. Мария Петровна из соседней квартиры дала ему букварь, оставшийся от Леньки, сына, который в прошлом году ходил в первый класс, а в конце ноября пропал, когда они с другом пошли в кинотеатр, расположенный в трех кварталах от дома. Вася подслушал, как мать разговаривала с соседкой на кухне. Та плакала и говорила, что его, наверное, съели. Вася читал книгу про Миклухо-Маклая и знал, что на далеких островах в южных морях жили племена дикарей, которые ели людей. Но откуда могли взяться дикари в советском городе Ленинграде? Конечно, это могли быть и фашистские шпионы, засланные в город, продуктовых же карточек у них не было… Когда Вася попытался выяснить этот вопрос у матери, та сначала отвесила ему увесистый подзатыльник, а потом обняла, поцеловала и долго плакала, не выпуская его из кольца своих рук. Из квартиры он теперь выходил только с матерью. Если она уходила куда-то одна, то запирала Васю в комнате и оставляла запасной ключ Надежде Борисовне, соседке, которая занимала вторую комнату в их квартире. Еще две комнаты стояли закрытыми, хозяева, врачи муж и жена Афанасьевы, были на фронте, а детей они еще в июле отправили к родственникам в Саратов.