Некоторые идеи этой книги занимали меня с тех самых пор, как я начал писать, в особенности идеи о стиле и повествовании. Повествование развивается в форме того, что в процессе написания я назвал «блоками сознания» – кусками материала разного вида и размера, нагромождающимися друг на друга и связанными между собой скорее ассоциативно, нежели хронологически. Я уже испробовал отдаленно схожий способ повествования в «Наплевательстве», и мне после этого хотелось снова попытаться таким же образом выстроить – или разрушить – повествование.
Еще есть соображения языка и интонации. Начиная со сборника «Прощай, Коламбус!», меня привлекала проза, обладающая спонтанностью и легкостью разговорной речи, но в то же время прочно прижатая к странице грузом иронии, точности и двусмысленности, присущих более традиционным приемам письменной риторики. Я не единственный, кто хочет писать в таком ключе, и это нельзя назвать новаторским дерзанием в мировой прозе. Но к такого рода литературной идее или идеалу я стремился в этой книге.
Я думал больше о персонаже и его трудностях, когда спрашивал, как долго вы обдумывали «идею этой книги».
Понимаю. Но отчасти поэтому я и ответил как ответил.
Но вы же, безусловно, не хотите нас уверить, что замысел этого ернического романа о сексуальных откровениях вырос из сугубо литературной мотивации?
Нет, не хочу. Но замысел, знаете ли, и правда ничто в сравнении со способом его воплощения. Моя мысль такова: покуда мои «идеи» – о сексе, вине, детстве, о мужчинах-евреях и их женщинах-христианках – не впитаны всеобъемлющей художественной стратегией, они остаются самыми обычными идеями, как у других людей. У всех есть «идеи» для романов; в вагоне метро полным-полно людей, у которых в голове масса идей для романов, вот только эти люди никак не усядутся писать. Нередко и я принадлежу к их числу.
Однако, учитывая откровенность вашей книги в описании интимных подробностей сексуальной жизни, как и в вольном употреблении нецензурных выражений, вы не думаете, что, будь в стране иной климат, вы бы не смогли сесть за такую книгу?
Еще в 1958 году в журнале «Пэрис ревью» вышел мой рассказ «Эпштейн», который кому‐то показался непотребным из‐за его сексуальных откровений, да и мой язык никогда не отличался образцовой изысканностью. Я думаю, очень многие художники давно живут в условиях «иного климата», а СМИ и следом публика тоже начинают к нему привыкать. Непристойности, как дозволенный и ценный язык, используются в литературе со времен Джойса, Генри Миллера и Лоуренса, и я не думаю, что в Америке найдется серьезный писатель старше тридцати лет, который чувствует себя скованным этическими нормами нашего времени или внезапно ощущает себя освобожденным, потому что настали, как разрекламировано, «разбитные шестидесятые». На протяжении моей литературной жизни использование нецензурного языка, в общем и целом, всегда определялось литературным вкусом и тактом, а не моральными нормами аудитории.
Кстати, об аудитории. Вы же пишете для аудитории? Разве вы пишете не для того, чтобы вас читали?
Если вы под аудиторией имеете в виду конкретный круг читателей в плане их образованности, политических воззрений, религиозных убеждений или даже литературных вкусов, то мой ответ – нет. Когда я пишу, у меня нет в голове определенной группы людей, с которыми я хочу общаться; я хочу одного: чтобы моя проза сама вступила в как можно более полноценное общение с читателями, в соответствии с ее внутренними интенциями. Чтобы ее могли читать все, но судили о ней по ее собственным законам. Если же говорить о типе читателей, который может сложиться у писателя в голове, то это не некая группа, объединенная общими интересами, чьи верования и требования писатель либо поддерживает, либо оспаривает, но тот идеальный читатель, который отказывается от своих предрассудков ради писателя, если доверяет его неподдельной серьезности.
Моя новая книга «Случай Портного» изобилует нецензурными словами и непристойными сценами; в моем прошлом романе «Она была такая хорошая» этого всего не было. Почему же? Потому что я вдруг стал «разбитным»? Но я и в 1950‐х был таким же – взять моего «Эпштейна». А как насчет нецензурных слов в «Наплевательстве»? Нет, в «Она была такая хорошая» непристойности и откровенные сцены отсутствуют потому, что там они были бы катастрофически неуместны.
«Она была такая хорошая» – это прежде всего история о жителях небольшого города на Среднем Западе, которые охотно воспринимают себя как приличных и честных людей, и именно их приличный и честный стиль речи я и избрал способом своего повествования – конечно, это чуть более рафинированный, более гибкий вариант их языка, но тем не менее вольно имитирующий их привычную речь. Но я остановился на таком будничном стиле не с целью их сатирически высмеять в духе, скажем, рассказа Ринга Ларднера «Стрижка», а для того чтобы выразить в свойственной им манере речи их понимание окружающего мира, их суждения и представления о жизни. Что же касается нецензурной брани, то даже молодой персонаж романа Рой Бассарт, демобилизованный солдат, размышляя о том, как далеко он может зайти, нарушая приличия, думает: «на х… то и на х… это». Неспособность Роя даже мысленно произнести полностью нецензурное слово я использовал как штрих его характера.