Выбрать главу

Читатель, сколько-нибудь знакомый с отечественной “патриотической” прессой, не сможет избавиться от ощущения, что речь идет о газете “Завтра” или о журнале “Молодая гвардия”. Но Соловьев говорил, конечно, о “Московских ведомостях”, где Михаил Катков, иронизируя над “всякого рода добродетельными демагогами и Каями Гракхами”, ликовал, что “пугнул эту сволочь высокий патриотический дух, которым мы обязаны польскому восстанию” (3, вып.18, с.66).

Еще в 1890-е могли читатели прочесть бравые пассажи генерала А.Киреева, возглавившего старую гвардию после смерти И.Аксакова: “Мессианистическое значение России не подлежит сомнению... Одно только славянофильство еще может избавить Запад от парламентаризма, монархизма, безверия и динамита” (4). Но был это уже, увы, закат старой гвардии. Достаточно сравнить ”мессианистическую” уверенность Киреева с рекомендациями славянофилов второго призыва, чтобы понять, насколько нелепо звучала она в эпоху, когда властителями славянофильских дум были уже Н.Данилевский и К.Леонтьев.

Первое издание “России и Европы” Данилевского, опубликованное еще в 1871 г., прошло тогда практически незамеченным. Популярность работа приобрела лишь после националистической контрреформы Александра III, когда правительство возвело ее в ранг официальной философии истории. (Она даже рекомендовалась преподавателям в качестве настольного пособия.)

Но и в 1871 г. Данилевский вовсе не намеревался, в отличие от Киреева, избавлять Запад от его недугов. Он этим недугам радовался. Ибо его Россия была осажденной крепостью, и всю жизнь жил он в ожидании момента, когда “Европа опять обратится всеми своими силами и помыслами против России, почитаемой ею своим естественным, прирожденным врагом” (5). Еще радикальнее был Леонтьев, предлагавший не ожидать, покуда Запад “об­ратится против России”, а самим обратиться против него, поскольку “разру­шение западной культуры сразу облегчит нам дело культуры в Константинополе” (6).

Разумеется, для старой гвардии и Данилевский, и Леонтьев были всего лишь самозванцами, пытавшимися присвоить идейное наследство славянофилов. Естественно, с другой стороны, что славянофилы второго призыва, в свою очередь, считали обломки старой гвардии лишь замшелыми эпигонами отцов-основателей, давно утратившими какое бы то ни было представление о реальности.

Так или иначе, однако, конкуренция за славянофильское наследство разгорелась отчаянная. Не приспособившись к новым настроениям националистической публики, старая гвардия просто выпала бы из игры. Как и предвидел Соловьев, она приспосабливалась.

На практике, увы, приспособиться означало переродиться. И притом самым драматическим образом. Но пути назад, к благословенным идеям умеренного национализма, к утраченной невинности первоначальной “ретро­спективной утопии” (Чаадаев) уже не было.

При всех натяжках и противоречиях этой утопии, при всем средневековом ее характере справедливость требует признать, что ее создатели от имперской болезни были свободны. Вожделения имперских геополитиков они не только презирали, они их игнорировали. Брезговали их суетностью, их дикими амбициями. За исключением платонического сочувствия к порабощенным Турцией и Австрией соплеменникам, своей внешней политики у родоначальников славянофильства не было. Для “молодогвардейцев” же именно внешняя политика стояла во главе угла. И конкурировать с ними, не отбросив брезгливость отцов-основателей, было невозможно. Начав с отвержения крепостничества, наследники ретроспективной утопии обнаружили себя пособниками его увековечивания, и либеральный бюрократ Столыпин оказался вдруг Немезидой славянофильства. Еще более жестокая ирония заключалась в их неожиданном прыжке в геополитику. Логически рассуждая, ничего особенно неожиданного в нем, впрочем, не было. Что еще оставалось им делать, если дома почва уходила у них из-под ног, и единственно живой из всех некогда знаменитых утопических идей оказалось периферийное для отцов-основателей сочувствие зарубежным славянам?